Изменить размер шрифта - +

Потом, в манере, характерной для комичной стороны афинской жизни — её аристофановской простоты: «Ох, не могу сидеть, любит побаловаться плёткой, этот последний».

Я не поехал обратно в Наос до тех пор, пока неделю или две спустя меня не призвали; по какой-то странной реакции подсознания ни словом не обмолвился я и о Сиппле, и о моём посещении его квартиры. Ипполита тоже молчала. Никакого упоминания о случившемся, и это самое непонятное, не мог я найти и в газетах, которые самым внимательным образом просмотрел в читальном зале местной библиотеки. Ни слова, ни намёка. Должён ли я предположить, что всё это было дурным сном? Ипполита была одна в неприбранном доме, лежала, чуть ли не до пояса заваленная газетами, щёки горят, в голосе торжество. Она обняла меня с необъяснимым благоговением, молитвенной нежностью — ну точно как православные крестьяне прикладываются к иконе.

— Графос! — закричала она, и на её чёрные, как у дрозда, глаза навернулись слёзы. — О, ты только взгляни. Ты это читал? — Я не читал. Пресса была полна восторгов. — Это его самая великая речь — все Афины потрясены. Он снова воспрял.

Эти эзотерические превратности афинской политичёской жизни не имели ко мне никакого отношения; во всяком случае, так мне тогда казалось.

— Да ты не понимаешь. Его партия в один момент преобразовалась. Теперь он наверняка победит на осенних выборах, и это спасёт положение.

— Чьё положение? Какое положение?

— Наше, глупый.

Она дрожащей рукой налила мне выпить, роясь в ворохе газет с яркой многоцветной печатью, во всех — крупные заголовки с именем Графоса, во всех шаржи на Графоса, фотографии Графоса.

— Он хочет встретиться с тобой, поблагодарить тебя. Он примет тебя в любое удобное для тебя время.

И он в самом деле принял меня — в одном из кабинетов министерства, где были высокие потолки, блистающий лаком паркет и прекрасные белуджийские ковры на полу, — более того, принял, сидя за внушительным столом розового дерева, на котором ничего не было, кроме чистого пресс-папье и его собственной серебряной зажигалки. Стол был из тех, что используются только в редких случаях для подписания соглашений. Вблизи он оказался бледней, немощней и намного печальней, чем я его себе представлял, — но этот немощный человек обладал энергией калильной лампы. Он хотел видеть меня, чтобы выразить признательность, но, кроме того, им двигало любопытство. Коснувшись уха заострённым пальцем, он спросил, знает ли кто ещё о моих изобретениях, и предпринял ли я какие-то шаги, чтобы получить от них выгоду. На этот счёт у меня были только смутные мысли — сначала нужно довести идею до ума…

— Нет, нет, — решительно сказал он, от возбуждения не усидев за столом. — Дорогой мой друг, не упустите своего шанса. Это может принести вам состояние; вы обязаны как-то защитить себя.

Его беглый французский лучше, чем английский, подходил его горячей натуре; думаю, у него на основании моего о себе рассказа, должно быть, составилось неверное представление обо мне, потому что моё напускное безразличие задело его.

— Умоляю вас, — сказал он, — позвольте мне, в знак моей вам признательности, познакомить вас с моими коллегами, которые рады будут помочь поставить ваше дело на прочные рельсы. Убеждён, вы не должны что-то потерять на этом изобретении. Или я должен просить Ипполиту убедить вас? Прошу, подумайте.

Я признался, что, на мой взгляд, он несколько преувеличивает, непонятно, что я могу потерять?

— Вы можете хотя бы рассмотреть их предложения; если примете, то окажетесь полностью защищённым. У этого устройства большое будущее.

Я поблагодарил его и согласился.

— Позвольте, я сам возьмусь за это дело и отправлю вас на несколько дней в Полис, там вы встретитесь с ними и всё обсудите.

Быстрый переход