— Ну, хорошо, давайте попробуем перейти на один.
— Неделю один, потом через день, а там — с Богом! — певуче говорит Мотя.
Мама обнимает её.
— Спасибо вам большое. — И повторяет: — Вы столько делаете для нас, у меня не хватает слов благодарности.
— И не надо. Все мы делаем, что положено.
Отец стал просыпаться. Появились признаки беспокойства.
Телевизор он ещё смотрел, но теперь стал следить за мамой — она поливает свои цветы и деревья, она понесла на улицу мусор, она присела к столу записать план завтрашнего урока. Что-то он пытается понять и не понимает. С того дня, как его ввели в дом, он ни разу не заговорил. И, казалось, не осознавал, где он. Сохранялись лишь животные инстинкты, работали лишь пять чувств. Мясо или курица жарятся, у него раздуваются ноздри. Проснувшийся сейчас интерес — любопытство зверька: что это вокруг него движется, мельтешит? Первое его слово после больницы — «хочу». Не дожидаясь общего ужина, он потребовал себе ватрушку.
Из желания ли привязать меня к дому, или просто чтобы занять себя и меньше думать, мама почти каждый день что-нибудь пекла, и запах домашнего теста жил теперь живым существом во всех порах нашего жилья. Занимаясь в своей комнате, я гадала, что сегодня печёт мама на ужин: сметанник, шанежки, беляши?
Мама удивлённо повернулась к нему, услышав его «хочу».
— Ватрушку?
Он кивнул.
Есть он продолжал так же жадно и неопрятно, глотал не жуя, но вот в какой-то из вечеров тыльной стороной ладони, доев, вытер мокрые губы. Мама поспешила дать ему салфетку.
Наступил день, когда он спросил: «Почему я не хожу в школу?»
Уколы уже прекратились, но лекарство ещё оставалось в отце, и мама не поняла: он считает себя учителем или учеником.
Наступил день, когда он не включил телевизор и назвал маму Машей.
В нём шла работа, не видная нам: возвращались память и деятельность мозга. На лице стали проявляться живые чувства: потерянность, недоумение и — раздражительность. Прежде всего раздражительность. Неподвижное сидение перед телевизором, видимо, скопило в отце массу негативных ощущений, и теперь они изнутри бередили его.
Телевизор не включил и — огляделся. Подошёл к своему письменному столу — с книгами, с тетрадями учеников. Каждую книгу и тетрадь подержал в руках, проглядел.
Раздражение вырвалось, когда пришла с работы мама.
— Почему не разбудила? Я проспал уроки! Почему ушла без меня?
Голос ещё был без полной силы, без гневных рулад — ватный, но раздражение уже пропитало его.
Еда падать изо рта перестала. Зато изрыгалось теперь постоянное недовольство: «горячо», «не досолила»…
Память возвращалась медленно. Но вот он спросил:
— Почему я не хожу в школу? Какое сегодня число? У меня выпускные классы, материал, наверное, запущен.
— Вместо тебя взяли другого учителя, — сказала мама робко.
И я чуть не заорала на неё — опять жалкая подчинённость отцу! Она сама себя делает его рабой!
— Как это можно было — взять другого…
— Ты беспробудно пил. Ты разнёс весь наш дом! Ты лежал в клинике! Что должен был делать директор в течение всех этих месяцев?
Отец повернулся ко мне. В его лице недоумение. Одно лишь недоумение.
Чем вызвано оно? Тем, что я заговорила? Или тем, что прошло несколько месяцев с того дня, как он выбыл из жизни? Или тем, что он ничего не помнит?
А он, видимо, не помнит ничего, иначе снова кинулся бы на меня с кулаками — убить.
В тот день он уселся за свой стол и просидел за ним несколько часов. И несколько дней подряд молчал. |