Где-то далеко вверху, над макушками деревьев, плавилось, брызгалось жаром, неторопливо двигаясь по прочерченному на невидимой карте курсу, солнце, но лучи его вниз, к комлям деревьев, во влажной серый сумрак не проникали, свет застревал в ветках; лишь в некоторых местах он окрашивал сумрак в бодрящую розовину и пропадал, бесследно растворяясь в угрюмом пространстве.
— Что, Иван Павлыч, хотите вернуться в станицу? Устали?
— Нет, не устал, — раздраженно проговорил Калмыков, — я же сказал, что соскучился по тайге.
— Возвращаться, значит, не будем?
— Без добычи не будем.
— Мне такая твердость нравится, — похвалил подъесаула Куренев. — Любо!
Старое казачье слово «любо» на востоке произносилось редко — не привилось оно, как, скажем, в Кубанском войске, в Донском или в Терском, хотя слово это очень славное, слух ласкает и душу греет, но здешние казаки скорее подхватят и понесут дальше что-нибудь китайское, «сюсю» или «мусю». Странные люди!
Оттаивая, Калмыков улыбнулся, показал напарнику желтоватые прокуренные зубы:
— Любо! — С хрустом выдрал из земли пук травы, стер им налипь с сапог, стукнул одним каблуком о другой, стряхивая сор, оставшийся после травы, затем оперся прикладом карабина о землю, собираясь подняться, но Куренев поднялся первым, приложил палец ко рту.
— Тихо, Иван Палыч, — едва слышно пошевелил он губами.
Калмыков беззвучно поднялся, также немо шевельнул губами: —Ну?
— Крик я слышал… Далекий.
— Человек кричал? Или кто-то еще?
— Не знаю.
Калмыков вытянул голову, прислушался. Среди деревьев перелетали сойки, галдели базарно, но резкие кухонные голоса их не были громкими, увязали в духоте тайги; еще попискивала тоненько, ладно, просила своего суженого, чтобы не сердился за жиденький обед — в следующий раз она наловит гусениц побольше и потолще, таких, что в клюв вмещаться не будут, — незнакомая птичка… вот и все. Что еще было слышно?
Больше ничего.
— Жалобный был крик, — добавил Куренев тихо, — очень жалобный.
— Кто-то кого-то сожрал…
Куренев отрицательно качнул головой.
— Нет, гут было что-то другое. На всякий случай, Иван Павлыч, загоните патрон в ствол.
— У меня всегда патрон в стволе… Фронтовая привычка.
— Да-а-а… Там кто раньше успеет пальнуть — тот и пан, — Куренев вновь вытянул шею, напрягся, стараясь не упустить ни одного звука, даже самого неприметного, все, что доходило до него, фильтровал; звуки, которые могли сопутствовать опасности, отделял.
А опасные звуки были. И вкрадчивый недалекий шорох, словно бы по траве проползла гигантская змея, и шипенье, будто на раскаленную сковородку плеснули воды, а она превратилась в пузырчатый блин и растворилась с хлопаньем и фырканьем. Раздался также чей-то топот — как будто невдалеке, в кустах, пробежал казак с кривыми заплетающимися ногами, разворошил сочную траву и поднял в воздух тучу жалобно пищавших комаров.
— Ну чего, слухач? — спросил Калмыков. — Засек что-нибудь?
— Пока ничего.
— Может, и не было ничего?
— Было, Иван Павлыч, было, — Куренев подкинул в руке карабин. — Двигать отсюда надо, пока на нас сзади мама не напала.
Мамами в станицах уважительно звали тигров. Кто-то когда-то придумал это уважительное прозвище, и оно осталось, уцелело во времени, дожило до сих пор. Калмыков глянул в одну сторону, потом в другую. В душном стоячем воздухе крутилась мошкара — рябило перед глазами этакое живое неприятное пшено, спускалось к земле, стригло траву, потом вспархивало вверх, под ветки деревьев, мельтешило там несколько минут, затем начинало вновь опускаться вниз. |