Наконец, она вырвала свою руку от Хэма, и, довольно быстро, как что-то уже заученное, много раз повторяемое, хоть, быть может и несколько по иному проговорила:
— Я уже слышала это и раньше. Да — я знаю, что вы говорите искренно. Знаю, что вам даже и больно мне все это говорите. Однако, вы говорите только из жалости, а сами то уже знаете, что никуда я от вас не уйду. Ну, вот представьте же: родится ребенок, родители его прекрасны, души в нем не чают; растят его год за годом, и ребенок очень любит своих родителей. А вот его родина: быть может, кому-то покажется она унылой; но ребенку этому — самый милый уголок, которого нет нигде лучше. Пусть где-то там хрустальные сады, теплое солнце, водопады и сказочные птицы… но с этими унылыми местами у ребенка связаны самые дорогие воспоминанья; с этими местами самая дорогая любовь этого ребенка связывает. Здесь же и родители его; и вот они говорят: иди, ищи счастья где-то там. Да — этот ребенок я. И, если бы, я видела, что вам в тягость, что вы действительно для своего только блага хотите, чтобы ушла я — так и ушла бы: ни на мгновенье бы здесь более не задержалась — только бы с болью, с отчаяньем; всю жизнь бы вас, и эти места с любовью вспоминала. Но вот вижу, что только о моем благе печетесь, а самим еще больно будет, вот и говорю: Никогда — слышите: никогда я вас не оставлю… И оставим это — довольно…
Хэм вздохнул — с болью, с состраданием вглядывался в ее огромные очи из которых вновь нахлынула нежность.
Вероника, уже забывши о недавнем своем раздражении, вновь говорила ласково, как говорила бы любящая дождь своему батюшке:
— Но вот вы сами в печали. Вы все время в печали. Стараетесь показаться веселым, а на самом то деле вижу, как тяжело вам на сердце. Я знаю — это из-за вашего друга, которого я хоть и не видела никогда, но успела полюбить, с ваших то рассказов. Но, ведь, и не только от того ваше сердце болит. Еще какая-то печаль: сильная, мучительная печаль сжимает его. Я же вижу — вижу… Вы уж простите; вы, быть может, и не хотели, чтобы я это видела; но… вот недавно ночью, я тут в уголке сидела, книгу читала, и тут вы из своей спальни вышли. Меня то не заметили; глаза у вас все в слезах были, подошли вы прямо к окошку, да и стояли там, в темноту вглядываясь, должно быть, с час — а я то все на вас смотрела и оторваться никак не могла: такое в лице вашем тогда мученье была; такая тоска смертная — вы же плакали тогда! А я сидела (вон из-за того шкафчика выглядывала) — и хотела было к вам подбежать утешить, да вот что-то сдержало меня. Вот и сейчас — подошла к этому пламени; только глянула на вас: тут и сжалось мое сердце!.. Уж я то вижу, как страдаете вы; уж я то вижу, как больно вам!.. А я знаю, хоть и не говорите вы прямо — все-таки, прекрасно знаю, что вас на самом деле так мучит. Вы же с такой любовью о родных Холмищах рассказываете! Там ваша родина, но она сожжена! Я же вижу, как тоскуете вы по той, прежней жизни — вам и сны снятся. Да — те холмы, то о чем вы с таким трепетом рассказываете — я знаю — она вам и ночами снится; она всегда с вами, но как же это мучительно, когда только в грезах она с вами, и ты знаешь, что, на самом то деле, нет ее вовсе, что только память осталась!.. Вот — опять в ваших глазах слезы… вы плачете, плачете… И после такого-то хотите, чтобы оставила я вас?! Да ни за что я вас не оставлю, потому что люблю — люблю и жалею всем сердцем; и не в какой хрустальной стране не буду я счастлива; все время о вас буду помнить, все время, к вам буду стремиться…
Тут она порывисто поцеловала его в щеку; хотела еще что-то говорить, но, в это время, раскрылась маленькая дверца в другом окончании этой залы, и вошел, направляясь к пламени Сикус.
За прошедшие годы, лицо этого тщедушного человечка, этого страдальца, судившего когда-то поэтов, и до сих пор помнящего их стихи — почти не изменилось. |