Чистый байронизм с поправкой на эпоху – настоящий байронит в тогдашней России только и мог быть бродягой. Интересно, что тип «лишнего человека» на протяжении нашей истории социально опускается, переходит из дворян в разночинцы, из разночинцев в босяки – видимо, в поисках все большей свободы. А может, просто дворяне перестают быть главным действующим классом – и тогда в других классах, выходящих на сцену, заводятся свои лишние люди: неизменный атрибут здорового общества, где обязаны быть сомневающиеся. Горький – пролетарский Печорин, свидетельство того, что теперь судьбу России будут решать низы. Вот так – от дворян Печорина и Онегина, Бельтова и Рудина, к разночинцам Базарову, Волгину и Молотову, а от них – к Горькому, главному собственному персонажу, не находящему себе места, – развивалась генеральная линия русской словесности: тема сильного человека, не удовлетворяющегося убожеством русской политики, идеологии и быта. Но чем ниже он падает социально, тем выше – как бы в порядке компенсации – оценивает себя: Печорин себя ненавидит – Горький полагает себя сверхчеловеком. Это тоже любопытный зигзаг литературной истории… но мы отвлеклись.
«Если бы надо было изобрести писателя, который каждой своею строкою и всем своим существом отрицал бы нас, и наш духовный быт, и нашу литературу, – пишет Чуковский, – то это был бы Владимир Короленко. Его книги как будто созданы для того, чтобы вытравить, искоренить из жизни, из наших душ отчаяние, смерть, кавардак, эту нашу вселенскую тошноту, – и вернуть нам идиллию, детство, и папу, и маму, и нежность. Видя много УЖАСОВ ЖИЗНИ, Короленко совсем не видит УЖАСА ЖИЗНИ».
К этому-то человеку и пришел Горький, который, помимо ужасов жизни и ужаса самого благополучного бытия, еще и несет в душе мечту о безоговорочной отмене этого страшного мира. Он несет Короленко свой первый литературный опыт – огромную поэму в прозе «Песнь старого дуба». Удивительна в людях, многое переживших, эта тяга писать не о том, что они пережили лично, а о говорящих дубах, соколах, чижах, дятлах; сочинять аллегории и сказки – наверное, это и есть тютчевская «стыдливость страданья», а может, дело в том, что ужасное им в жизни надоело. Короленко разругал поэму, но мягко и доброжелательно.
«Его мягкая речь значительно отличалась от грубовато окающего волжского говора, но я видел в нем странное сходство с волжским лоцманом – оно было в благодушном спокойствии, которое так свойственно людям, наблюдающим жизнь как движение по извилистому руслу.
– Вы часто допускаете грубые слова – должно быть, потому, что они кажутся вам сильными? Это – бывает.
На обложке рукописи, карандашом, острым почерком было написано:
«По „Песне“ трудно судить о ваших способностях, но, кажется, они у вас есть. Напишите о чем-либо пережитом вами и покажите мне».
Я решил не писать больше ни стихов, ни прозы и действительно все время жизни в Нижнем – почти два года – ничего не писал. А иногда очень хотелось.
С великим огорчением принес я мудрость мою в жертву все очищающему огню». («Время Короленко».)
Он в самом деле еще два года ничего не писал. Жил на Жуковской улице, ныне улица Минина, снимая комнату во флигеле. Флигель этот они делили с бывшим учителем Чекиным и бывшим ссыльным Сомовым. Настроения среди тогдашней молодой интеллигенции – главным образом ссыльной, какой в Новгороде было много, – были капитулянтские: господствовала теория малых дел. Предполагалось уже не агитаторство, а культуртрегерство. В том же духе высказывался и Короленко: самодержавие губит Россию, а сменить его некому. Пешков ругал интеллигенцию, считал ее неустойчивой, а культуртрегерство – наивным. |