«Если взять положение Аксакова само по себе — ложь лежит не в той или иной форме государства, а в самом государстве, — то разве не подписались бы обеими руками под этим положением и Бакунин, и Кропоткин?» — спрашивает автор. Отвечая на этот вопрос утвердительно, мы не должны забывать, что подобные сближения обманчивы, как сближения двух параллельных линий, которые никогда не сойдутся, хотя и проходят в одной плоскости.
А что плоскость славянофильства и народничества одинаково религиозная, в этом нельзя не убедиться, читая книгу Богучарского. «Вера, чисто религиозная вера в живущий в массах „дух творческого разрушения“, а отсюда и вера в преобразование мира путем социальной революции — такова основная черта всего душевного склада Бакунина», — заключает автор. «Нужна глубокая, страстная, можно сказать, религиозная вера», — пишет сам Бакунин, излагая свой символ веры («Государство и Анархия»), и по поводу Мадзини говорит прямо о своей религии: «Моя религия — не менее глубокая и не менее чистая, чем его, Мадзини».
Богучарский прав, когда из своих исторических исследований народничества 70-х годов делает вывод: «То был, при всей его безрелигиозности в обычном смысле слова, тип глубочайшим образом религиозный, только перенесший все свои чувства с небес на землю». В этом-то перенесении религиозного чувства с неба на землю и заключается иное религиозное начало, иная религиозная категория, иной луч религиозного спектра в народничестве по сравнению со славянофильством. Этой-то качественной разницы автор и не видит или видит не с достаточной ясностью.
Религиозная основа народничества вскрывается не только положительно, но и отрицательно. Всякая неясность, неверность религиозного чувства отражаются такою же неверностью революционного действия. Умственно беспомощным и нравственно безудержным делает его не что иное, как именно слабость, смутность религиозного сознания.
«Во имя освобождения политического, — говорит Бакунин, — мы хотим прежде всего окончательного разрушения государства, хотим искоренения всякой государственности со всеми ее церковными, политическими, юридическими, учеными и финансово-экономическими учреждениями».
Если этим начинается, то чем же окончится?
«Не хлопочите о науке, — обращается он в одной из своих прокламаций к учащейся молодежи в России, — наука должна погибнуть вместе с миром, которого она есть выразитель».
Халиф Омар, сжигая Александрийскую библиотеку, не иначе думал.
Предводительствуя восстанием в Дрездене, Бакунин советовал для защиты города от прусских войск «поставить на городские стены Мадонну Рафаэля и другие произведения искусств из Дрезденской галереи, ибо, — говорил он, — немцы „zu klassisch gebildet“ (слишком классически образованы), чтобы стрелять по Рафаэлю». <…>
Бакунин все-таки пожалел Рафаэля, а Писарев не жалеет Пушкина.
«Что можно разбить, то и нужно разбивать, — определяет он программу нигилистов, — что выдержит удар, то годится; что разлетится вдребезги, то хлам; во всяком случае, бей направо, бей налево — от этого вреда не будет и не может быть».
Эта брыкающая резвость дикой лошадки или шалость юного варвара может быть невинною, пока остается в отвлеченности, но, осуществляясь в действии, становится страшною, потому что неизвестно, до чего дойдет и где остановится.
Умственная беспомощность переходит в нравственную безудержность.
Бакунин объявил однажды, что «для полного разрушения Австрийской империи готов идти в барабанщики и даже в прохвосты». Это шутка; но не до шуток ему, когда Маркс в докладе Гаагскому конгрессу обвиняет его в «шантаже и мошенничестве». |