— Разве нет сентиментальности искренней?
Она подумала, рассматривая его, следователя, который почему-то спрашивал не о том, о чём должен бы спрашивать.
— Вернее, сентиментальность — это когда утрачена мера.
— Мера чего?
— Чувств.
— А сколько их надо?
Она засмеялась, вцепившись пальцами в пучок на затылке, — иначе бы рассыпался.
— Да я сама сентиментальная. Могу и заплакать.
Её глаза блеснули, мгновенно покрывшись микронной плёнкой влаги, подтверждая последние слова. Рябинин внимательно смотрел, не понимая внезапного перехода от смеха к слезам. Впрочем, не было никакого перехода: был смех, потом был стекольный блеск глаз.
— Можете заплакать… от чего?
— У человека всегда есть в запасе то, от чего можно поплакать.
— О! — вздохнул Рябинин.
Слишком умно для её возраста. Да и не только умно — такая мысль могла прийти лишь в страдающую душу. А страдают ли в двадцать восемь-то?… Не просто ли печалятся?
— От чего же страдаете вы?
— Да хотя бы от этих писем, — опять запела она, уже смеясь. — Вернее, страдаю оттого, что страдает Глеб.
— А почему он страдает?
— Неужели не понимаете?
Рябинин понимал. Да Рябинин бы не уснул, получай его жена любовные письма. Он не понимал другого — почему бы не уснул, получай она эти письма: ведь ничего бы не случилось оттого, что в почтовый ящик опускались бы конверты с излияниями незнакомого человека.
— Кого-нибудь подозреваете?
— Не-е-ет, — очень уж длинно пропела она, и Рябинин понял, за что могли её любить мужчины — за голос, в котором слились, как речки в реку, материнский жар, томная женственность и девичья прелесть. Лично он, Рябинин, если бы в неё влюбился, то полюбил бы только за этот неразъёмный голос.
— Стиль писем ничего вам не говорит?
— А что он должен говорить?
— Всё говорит обо всём, — неопределённо заметил Рябинин, чтобы не вдаваться в подробности. — Есть у вас знакомые мужчины по школе, институту, работе… и просто так?
— Разумеется.
— Сколько их примерно? Считая и тех, с кем давно раззнакомились.
— Ну, человек пятнадцать…
— Почерк никому из них не принадлежит?
— Нет, — решительно ответила она, коротко обрубив слово, да и слово-то само по себе короткое, если его не тянуть.
Рябинину показалось, что это слово его загипнотизировало, отключив от допроса, от этой женщины, от своего кабинета…
Мозг засыпал — Рябинин чувствовал, что засыпает. Что-то даже мелькнуло в этом цепенеющем мозгу… Уж не сновидение ли? Или прошлое пригрезилось?
Степь и дороги. Их экспедиционный грузовик, пыльный, как слон. И шофёр Максимыч, отменный водитель и горький пьяница, которого некем было заменить. Он вёл машину, ничего не соображая и держась за руль, чтобы не упасть на педали, и хорошо вёл, аккуратно притормаживая на колдобинах. Но стоило ему выйти из кабины, как Максимыч оседал на землю и моментально начинал храпеть.
Никакой сон не мог сморить Рябинина во время допроса. Почему же сейчас он отключился и осел на стуле, как Максимыч на земле? Разве допрос кончился? Или мелькнула догадка? Но одной догадки мало. Хотя бы из вежливости нужно ещё поговорить…
— Спасибо. — Рябинин зевнул. — Я его поймаю.
«У человека есть одна изумительная способность, которая делает его всесильным, — способность мечтать. Я могу оказаться в Сахаре, в Антарктиде, на Марсе… Но я там не оказываюсь. |