Изменить размер шрифта - +
Нашел я, правда, женщину, утверждавшую, что она разок переспала с Саэки. Она работала в баре под названием «Иокогама» официанткой, а заодно и проституткой. К сожалению, ее впечатления от встречи с Саэки, изложенные на ломаном английском, были не слишком обильны: «Сайки? Найс гай. Хиз пенис из вери-вери гуд. Ю ноу? Хиз клевер энд рич. Эври джапанис рич. Ю ноу?».

Вернувшись в Нью-Йорк, я отправил урну с прахом Плаксе. А ночью у моей постели появился Саэки. Он балансировал на невидимом канате, протянутом сквозь пространство. Я лежал и смотрел на него снизу вверх.

– Привет, Симада. Мы оба с тобой сироты. Но я получил свободу раньше, чем ты. Взгляни-ка.

Он ткнул пальцем в пустоту.

Там сгустился туман, и я ничего разглядеть не мог.

– Видишь корабль? На нем плывут сироты. А капитан – наш Спаситель. Мы зовем его царь Армадилл…

Все это, конечно, был сон – бессмысленная цепь ассоциаций, представшая в виде слов Саэки.

 

II

 

Через три месяца после смерти Саэки мне стукнуло двадцать семь. Китайский чай начинал мне надоедать. Я занялся плаванием, чтобы сбросить шесть килограммов лишнего жира. Аспирантуру я заканчивал уже в Колумбийском университете, диссертация была готова. Знакомые помогли мне подыскать работу в одном частном японском университете, и я отправился на родину, где не был целых семь лет. Поселился в Токио, стал читать студентам лекции. Я здорово боялся оказаться в культурном вакууме. Семи лет недостаточно, чтобы стать американцем, но за глаза хватит, чтобы превратиться у себя дома в Таро Урасиму. Еще больше опасался я за Миюки. В Нью-Йорке наше содружество функционировало нормально, но сможем ли мы сохранить его в Токио? Это были не пустые страхи. Жена в психологическом, да и в физическом отношении ассимилировалась куда больше, чем я, стала совсем американкой. Еще за три дня до отъезда Миюки твердила, что останется в Нью-Йорке. «Терпеть не могу японцев», – все повторяла она. А я терпеть не мог и японцев, и американцев, и китайцев. Сомневаюсь, чтобы мне вообще пришлось по душе народонаселение хоть какой-нибудь страны. Я считал, что история – это наука, изучающая различные формы, в которые облекается ненависть людей друг к другу. Ненависть национальная, государственная, семейная, религиозная. В этом вся история. Выискивание причин ненависти друг к другу. «Ты это так говоришь, как будто тебе самому чувство ненависти незнакомо, – заявила мне как-то Миюки. – Здорово же ты устроился. Спрятался в своей истории, и до реальной жизни тебе вроде как и дела нет…»

Нет, я живой человек. Не голос истории. Я понимаю, что такое реальная жизнь и даже вздыхаю по поводу ее суетности. Между прочим, несмотря на все свое нытье, Миюки моментально приспособилась к токийской жизни. Нашла призвание: импортировать в Японию своих дружков из числа нью-йоркских художников. Проявила себя настоящей деловой женщиной, просто полководцем. По части проворности и крепости нервов Миюки мне сто очков вперед дала бы. Я-то от токийской жизни совсем скис.

Казалось, все происходящее вокруг скользит мимо меня, не имеет ко мне ни малейшего отношения. Это становилось просто наваждением… Нет, не наваждением – хуже. Например, я совершенно не понимал, о чем говорят между собой студенты – их речь представлялась мне зашифрованным языком какой-то таинственной секты. А сидя за столом с коллегами, такими же преподавателями истории Китая, я не мог отделаться от ощущения, что они нарочно не допускают меня в свою беседу, а мои слова до них просто не доходят. Вроде бы не издевались они надо мной, гадостей не говорили, но смотрели как бы сквозь меня.

Своей навязчивой идеи я стыдился, а потому старался вести себя как можно естественнее. С профессорами и студентами был обходителен до чрезвычайности.

Быстрый переход