|
Тут же поместился и Карл с своим штабом и со всею казацкою и запорожскою старшиною.
Обед вышел необыкновенно оживленный. Карл был весел, шутил, перекидывался остротами с графом Пипером, трунил над старым Реншильдом, заигрывал посредством латинских каламбуров с Мазепой и Орликом, которые очень удачно отвечали то стихом из Горация, то фразой из Цицерона; шпиговал своего «белого медведя», который, не обращая внимания на шпильки короля, усердно налегал на вино. Даже Мазепа повеселел, и, когда увидел, что около одного из отдаленных столов какой-то ранний запорожец уже выплясывает, взявшись в боки, и приговаривает:
развеселившийся гетман, указывая на пляшущего казака, сказал Карлу:
– Да, ваше величество,
Пляшущий за королевским столом запорожец особенно понравился Карлу. Желая выразить в лице плясуна свое монаршее благоволение всему свободному запорожскому рыцарству, король сам наполнил венгерским огромную серебряную стопу работы Бенвенуто Челлини и приказал Гинтерсфельту поднести ее импровизированному свободному художнику в широчайших штанах на «очкуре» из конского аркана. Когда Гинтерсфельт, переваливаясь как медведь, приблизился к плясуну, выделывавшему ногами удивительные штуки, и протянул к нему руку со стопою, запорожец остановился фертом и ждал.
– Чого тоби? – спросил он вдруг, видя, что швед молчит.
– Та пий же, сучий сын! – закричали товарищи.
Запорожец взял стопу, взглянул на Гинтерсфельта веселыми, как у ребенка, глазами и, сказав: «На здоровьечко, пане», опрокинул стопу в рот, словно в пропасть. Потом, полюбовавшись на стопу и лукаво пояснив: «У шинок однесу», опустил ее в широчайший карман широчайших штанов, откуда у него торчала люлька и болталась «китиця» от кисета с тютюном, тщательно обтер рот и усы рукавом и полез целоваться со шведом…
– Почоломкаемось, братику!
– Добре! Добре, Голото! – кричали пирующие. – Ще вдарь, ще загни, нехай вин подивиться!
И Голота, это был он, «вдарил» и «загнул», снова «вдарил» и ну «загинать», спиной, ногами, каблуками, всем казаком «загинал»!.. А Гинтерсфельт, неожиданно поцелованный запорожцем, стоял с разинутым ртом и только хлопал глазами, поглядывая на казацкие штаны, в которых громыхала королевская стопа… «Вот тебе и стопа, вот тебе и тост!» – выражало смущенное лицо шведа.
А Голота, увлекаясь собственным талантом, вошел в такой азарт, что вместо ног пустил в ход руки и, опрокинувшись торчмя вниз головой, так что чуб его стлался по земле, стал ходить и плясать на руках, выкидывая в воздухе ногами невообразимые выкрутасы и хлопая красными, донельзя загрязненными чоботами друг о дружку.
Во время этих операций из кармана штанов его посыпались наземь кремень и «кресало», люлька и кисет, моченый горох, которым он раньше лакомился, и сушеные груши. Вывалилась из кармана и королевская стопа. Гинтерсфельт, увидав ее, нагнулся было, чтобы поднять драгоценный сосуд, но Голота остановил его словами: «Не рушь, братику» – и, собрав с земли свои сокровища, снова пустился в пляс, но только уже не на руках, а на ногах.
Не утерпели и другие казаки, повскакивали с земли, расправили усы, подобрали полы, взялись в боки и ну садить своими чеботищами землю. Тут была и молодежь, и седоусые старики. Тем поразительнее была картина этого необыкновенного пляса, что старики вывертывали ногами всевозможные выкрутасы молча, посапывая только и с серьезнейшим выражением на своих смурых, седоусых лицах, словно бы этот пляс составлял для них нечто вроде исполнения общественного, громадского долга и словно бы они, выкидывая своими старыми, но еще крепкими ногами трепака, должны были показать той молодежи в вечное назидание, что вот-де так-то пляшут гопака старые люди, что так-де плясали ее отцы и деды испокон века, как и земля стоит, и что так-де следует выбивать этого гопака «поки свить сонця». |