|
. «И оточили сторожею доброю гетмана на ночь, – читал он, водя пальцем по строкам, – а на светание, прийшовши старшина козацкая до церкви, и узяли гетмана з бесчестием, ударивши, и отдали Москве. И зараз сторожа московская, усадивши его на простые колеса московские, а сына гетманского Якова на коницю худую, охляп без седла, и провадили до московского табору…»
Несчастный остановился и смотрел на Палия безумными глазами. Он, казалось, хотел что-то припоминать и не мог… Вот, вот-вот, кажется, что-то припоминает… Ночь такая жаркая… Слышатся окрики часовых… А там утром шум на площади, крики: «Давай гетмана, сучого сына! Киями его, злодея!..» Кого-то тащат, кто-то бьет в ухо: кажется, это его бьют, гетмана Ивана Самуйловича… Нет, это сон!.. И тележка московская – сон…
Несчастный мучительно силится припомнить что-то, и мозг его не слушается, память отлетела… Какие-то осколки в памяти: жаркая ночь и крики, только… Что ж после было, утром? Кого везли на тележке?.. Кого били по уху и по щеке? Его, Божою милостию Иоанна, нет, не может быть!.. А кажется, били… щека и теперь как будто горит…
– А красная у меня, Семене, левая щека? – дико глядя на Палия, спрашивает несчастный…
– Нету, пане гетьмане, не красная, – дрожа всем телом, отвечает Палий.
– То-то… а горит, это я сегодня во сне видел, что меня кто-то в щеку ударил… на московской тележке везли меня… Вот какой сон!
– Всякие сны бывают, пане гетьмане.
– Да, да… а горит щека…
В это время в избу вошла пани матка, вся раскрасневшаяся, с засученными за локти рукавами шитой сорочки. Она «поралась» в кухне, готовила обед дорогому гостю, ясновельможному гетману обеих половин Украины.
– А я вже и обидати наварила, пане гетьмане! – весело сказала она. – Зараз буду дорогого гостя частвувати, чим Бог послав у московский неволи…
Палий строго взглянул на жену, и она, спохватившись, прикусила свой говорливый, бойкий язык. Она тотчас же собрала на столе все, что на нем лежало, в том числе и предательского «летописца козацкого».
Несчастный гетман, впрочем, услыхав слово «обидати», забыл опять все: и прошедшее и настоящее; он ощутил только одно чувство теперь – это мучительное, чисто животное чувство голода, который томил его, он и сам не помнит, сколько уж дней и ночей… В безумце проснулось животное, и он жадно ждал обеда…
За обедом ел он с алчностью идиота, молча и как будто со злобой пожирая огромные куски хлеба, рыбы, обжигаясь горячим и давясь неразжевываемою беззубым ртом пищею. С свесившимися на лицо прядями седых волос, пасмы коих полузакрывали его впалые, как у мертвеца, щеки; с глазами, горевшими безумным огнем из-под седых, длинных, словно собачьих бровей; со ртом, набитым пищею, он походил на зверя или озверевшего, одичалого человека…
И Палий, и пани матка, и Семашко, и Охрим с глубоким сожалением и какою-то боязнью смотрели украдкой на несчастного и почти ничего не ели. Под конец обеда он стал есть спокойнее, не так торопливо. Бледное лицо немножко утратило свою мертвенную бесцветность. Глаза стали добрее, осмысленнее.
– А теперь выпьемо по чарци сливянки за здоровие пана гетьмана! – провозгласила пани матка. – Я з Украины привезла-таки сиеи доброй горилки не одну плашечку… Охрим, щоб не отняли ии москали, виз плашечки за пазухою.
– Та в штанях, – пояснил добросовестный Охрим.
Палий опять сделал жене глазами знак насчет «Украины» да «москалей». Пани матка поняла намек и замолчала.
Выпили по чарке. |