Вот эти люди про государыню разное несут, будто бы она пиры на своей половине устраивает, а на это веселье конюхов и печников со всего двора сзывает. Те как напьются, так все по закоулкам расползаются, и такое там бесстыдство творится, что и произнести боязно.
— Так, Гришенька, рассказывай дальше, — спокойно повелел Иван Васильевич.
— Не знаю, государь, как дальше продолжить. Слов от стыда не нахожу.
— В храме ты святом, а в нем любой стыд помрет.
— А еще царица держит подле себя отроков, которых меняет чуть не каждую ночь, а если государыне очень приспичит, так по трое молодцов за вечер без сил может оставить.
— Это похоже на государыню, — охотно соглашался Иван Васильевич, — баба она в теле и падкая на отроков, такая будет требовать своего, пока не насытится. Ты далее говори, Гришенька, этим ты меня не удивишь, да и не новость это уже!
— Окружила государыня себя мужами, Иван Васильевич, они даже платье исподнее надевать ей помогают. Так смело ведут себя, государь, будто и царя вовсе нет.
— А чего им меня опасаться, если они в царице большую силу видят. И царица на меня управу нашла, что не так — сразу в петлю кидается! Твоя женушка, Гришенька, покладистая баба?
— Точно так, Иван Васильевич, а если что не по мне, так я ее розгами наставляю. Задеру платье до головы и отстегаю ивовыми прутьями, ежели их еще на соли настоять, так оно больнее будет. Однако стараюсь, чтобы кожа не расползлась, иначе баба и присесть не сможет.
— Разумно, Григорий Лукьянович, только с царицы ведь другой спрос, а ты продолжай, слушаю я тебя.
— Грешно мне продолжать, если бы не государская воля, то умолк бы на веки вечные. А еще царица на пиру раздевается, последнее исподнее с себя снимает, а затем среди гостей нагой ходит.
— Кровь у Марии горячая, вот, видно, и не выдерживает комнатной духоты. Тело ее простора требует! Что ж, и в этом я узнаю царицу. Спасибо тебе, Григорий Лукьянович, за службу. А ты следи за государыней и все мне без утайки докладывай. Это такая баба, что за ней в оба ока смотреть нужно. Пускай себе тешится, Малюта, — ласково говорил государь, — а мы о ее душе попечемся, молиться крепче прежнего станем.
Постоял малость Григорий Лукьянович, потоптался с ноги на ногу, а государь о нем уже позабыл — сполз с сундука и подставил в молении спину под строгий взгляд холопа.
— Вот еще, Григорий Лукьянович, — обернулся государь.
— Слушаю, Иван Васильевич.
— Принеси мне житие святых, читать буду, — и царь приник лбом к каменному полу.
Иван Васильевич не умел жить вполовину; если куражиться, так от души, чтобы не только в Москве весело было, но и посады от смеха захлебнулись; если гулял царь, так пьяны были не только ближние бояре — половина стольной хлебала сладкий квас. Неистовым Иван был и в молитвах и каялся так, как будто был первым на земле грешником.
Царь словно родился для монастырского самоистязания, и простоять четыре часа в молельном бдении для него было так же просто, как мирянину осенить грешный лоб привычным знамением. И, наблюдая за Иваном Васильевичем, верилось, что в нем дремал строгий праведник; только из великих грешников получаются большие святоши. А Иван Васильевич умел быть одновременно и тем и другим.
Встав у алтаря и укрепив житие на аналое, государь любил читать опришникам о праведных делах святых, и, глядя в серьезные физиономии молодцов, верилось в то, что каждый из них думал о благочестивых подвигах канувших в Лету старцев, а не о прелестях статных молодух, коими переполнена была вся слобода.
Отроки втайне друг от друга наведывались в слободу и с жадностью блудливых котов воровали темные ноченьки у замужних баб и веселых девок, а потом с недосыпу колотили на моленьях лбы о дубовые половицы, что очень походило на усердные молитвы и вызывало одобрительное покрякивание строгого великодержавного пастыря. |