Позади них стояло полторы дюжины мастеровых, которым было доверено подкладывать в пламя смоленые щепы и березовую кору.
Малюта Скуратов распалил факел и протянул его Никифору Вороное Око. Тот принял его достойно, так ратоборец берет в руки чудотворную икону, чтобы попросить у нее милости и жизни перед тем, как сразиться в смертном поединке на виду у многочисленного воинства. Подержал Никифор факел над головой, словно ожидал чудесного знамения, а потом сунул огонь в рубленый хворост.
Пекло заговорило сухим треском, после чего поленница загудела, словно добротно сложенная печь. Перекрестился Малюта, подумав, что сюда, видно, дьявол явился, чтобы забрать в ад проклятую душу.
Сковорода накалилась, прожигала бока боярину, а он, пытаясь порвать гремучие путы, бился о раскаленное железо. Горбатый-Шуйский вперемежку с воплями и стонами продолжал свое:
— Господи, спаси и помилуй раба твоего и неверного сына царя и государя Ивана Васильевича. По недомыслию и скудоумию мучит он своих верных холопов, по наговору вражьему казнит их и предает огню.
Голос его, подобно набату, звучал на самой верхней ноте и срывался в толпу дребезжащим звоном. Пламя было настолько плотным, что спрятало от глаз онемевшей толпы вздрагивающее тело.
— Спаси и помилуй!..
Потом тело боярина затрещало и с шипением разлилось на чугуне ядовитым смердящим соком. То, что еще недавно было Александром Борисовичем Горбатым-Шуйским, на виду у народа быстро уменьшалось в размерах, изливалось вонючим жиром и превращалось в коптящую шкварку. И совсем скоро от тучного тела боярина остались только обугленные кости.
Царь ушел первым.
Иван оказался победителем в этой долгой непримиримой вражде со старшими Шуйскими. Последний из них, распятый цепями и зажаренный заживо, оттого вдвойне умерщвленный, покоился на груде спаленных бревен.
Вслед за государем с площади потянулся прочий люд, и только несколько юродивых не решались уходить — грелись в мартовский холод от раскаленной жаровни.
Нелегко далась победа: Иван Васильевич не мог сомкнуть глаз два дня. Помаявшись изрядно, государь поставил свечу за упокой и уснул праведником.
Понемногу жители московские стали привыкать к опришнине: опасаясь расправы, кланялись каждому отроку в черном кафтане, а если он был при метле, так уж тут до самой земли! Не переставали удивляться только послы-латиняне, которые не могли уяснить чудачества великого государя и всякий раз не забывали спрашивать при встрече:
— Цезарь Иван, а правда ли, что ты разделил свои земли на две половины?
Иван Васильевич перестал хмуриться на этот вопрос и научился отвечать ровным тоном:
— Неправда! Эти небылицы распускают мои вороги, которых на царствии моем великое множество. Как правил я единолично русской землей, так и далее хозяином буду.
В русском царстве собрались иноземцы с лукавым умом, и с тем же вопросом послы обращались ко многим государевым слугам, но бояре, напуганные предупреждением царя-батюшки, твердили единодушно:
— В нашем отечестве все едино! Опришнина, глаголите? Орден свой государь создал? Все не так. Это царь приблизил к себе достойных. Такое и в вашем государстве имеется. А так живем мы по-старому, как при отцах наших и при дедах живали. Казнит, говорите? Так это только изменников, такое и раньше случалось.
Послы-латиняне долго грызли кончики гусиных перьев, прежде чем решались отписать королям послание. Запутано все в русской земле, не поймешь, кто кем правит. Есть у них опришнина, есть у них земщина, и в каждой из них своя Дума с приказами. Прежние родовитые бояре ныне не в чести, и во дворце много пришлых отроков с дальних вотчин, которые принимают поклоны так же бесстрастно, как будто всю жизнь ведали дворами. А больше всего полюбилось в Москве черное сукно, из которого даже бабы стали шить сарафаны, а потому в лавках оно не залеживается, и раскупают его горожане так же охотно, как свежевыпеченный хлеб. |