На седла за спиною они привязывали чучела собачьих голов и метлы. Это означало, что они готовы загрызть, как собаки, врагов царя и вымести до конца всякую измену из государства.
Большею частью опричники происходили из незнатного рода, но верностью царю дослуживались до чинов и становились знатнее всяких земских бояр. Правда, иногда попадали в число опричников и князья, и дети боярские, но это случалось редко. Для знатного родовитого боярина считалось позором играть роль палача и грабителя, какую с удовольствием брал на себя опричник.
Вот какими людьми окружил себя Иван Васильевич. Часть из них он выделил и сделал своею ближнею «братией». Он велел этой братии понаделать себе монашеские одежды и каждое утро и каждый вечер аккуратно являться в церковь и молиться там вместе с ним за упокой всех убитых и погубленных опричниною людей. Сам царь кланялся в землю так усердно, что на лбу у него оставались синяки. Молитвами он хотел выпросить прощение у Бога за свои лютые казни. Но хотя Иоанн и старался оправдать эти казни тем, что он истребляет будто бы врагов, желающих отнять у него царство, совесть все-таки ужасно мучила его. Он не спал по ночам. Ему часто грезились души замученных им людей, и нередко царь срывался с постели, приказывал будить братию, и начинал при всех громко, с отчаянными воплями каяться и молиться…
После молитвы все шли в трапезную. Царь читал Жития святых, братия обедала. Внезапно раздавался крик «гайда! гайда!» Все выскакивали из-за стола и, едва успев переодеться, бросались на коней и следом за царем летели из Александровской слободы в Москву открывать новую измену и тут же на месте пытать, а иногда и казнить мнимых изменников. А измена чудилась царю везде и повсюду среди земских бояр, которые неодобрительно смотрели на учреждение опричнины.
Толпа опричников врывалась в дома, грабила их дотла, сжигала, а хозяев увозила в слободу, и там главный опричник, палач Малюта Скуратов, замучивал несчастных в застенках до смерти… Иной раз не было никакой измены со стороны земца-боярина, а просто новые телохранители царские клеветали на богатых людей московских, зная заранее, что все имение загубленных богачей достанется им.
Вот какое тяжелое время переживала Русь, и немудрено, что лучшие люди того времени спешили уехать подальше, иной раз за литовские границы, где не мог достичь их со своею опричниною гневный и грозный царь.
III
— Ау, Ванюша! Ay! Ay!
— Ау, княгинюшка!
— Где я, угадай-ка!
— Постой, дай срок, доберусь до тебя!
— Ау! Ау! Ищи-кось поладнее!
— Ладно, уж ладно, доберусь! Ан и нашел! Ну, што! Схоронилась, что ли? От меня, княгинюшка, трудно схорониться, у меня глазоньки видят зорко! Ровно у птицы!
Среди разросшихся густо кустов смородины, отягощенных, словно кровью, налитыми алым соком ягодами, на зеленую лужайку выскочили две фигуры. Одна высокая, стройная, другая маленькая, гибкая и проворная, как обезьяна.
Эти двое были: юная восемнадцатилетняя княгинюшка Овчина-Оболенская и десятилетний внук покойного дядьки ее мужа Силантьича, мальчуган Ванюша.
Юная княгиня, несмотря на то, что уже три года как замужем за князем Дмитрием Ивановичем Овчиной-Оболенским, казалась еще девочкой. У нее были веселые ребяческие глазки, опушенные длинными ресницами, румяные щечки с ямочками и толстая-претолстая коса, разделенная на две пряди и тщательно упрятанная под розовую атласную кику, унизанную камнями самоцветными. На юной княгинюшке был надет белый шелковый летник с крупными жемчужинами вместо пуговиц, а на плечах, несмотря на лето, — бархатная телогрея, отороченная собольим мехом по подолу и рукавам.
Румяная, полненькая, хорошенькая княгиня с беспечным веселым смехом хоронилась в кустах от миловидного кудрявого Ванюши, одетого в красную рубашку с чеканным золотым пояском и в бархатные сапожки, обшитые немецкой кожей, с кисточками, и в шитую шелками мурмолку, подарок самой княгинюшки. |