|
Вечером за чаем она пересказала Наташины слова отцу. Пересказала и забыла, а отец, получается, нет.
Пока переписывала про Наташу, вспомнила разговор с одним из телегинских сослуживцев, поняла, что как раз об этом он ей и говорил. Телегин был простым человеком, а сослуживец учился в Тюбингене, два года посещал семинар самого Шпенглера и, хотя потом стал не философом, а чекистом, продолжал думать о смысле жизни. Как-то у них дома он с ней, двенадцатилетней девочкой, завел серьезную беседу.
Она за многим не успевала, но что схватывала, казалось ей справедливым. Умный, немало повидавший человек, он объяснял ей, что мы живем как живем, что-то слышим, что-то сами говорим, а через полчаса будто в воду кануло. О чем шла речь, и не вспомним. Получается как в пословице: что с возу упало, то пропало. Но ведь это не по-хозяйски, продолжал он, так всем можно пробросаться, всё растерять. Вот бы, говорил он ей, учредить новое ведомство – Службу путевых обходчиков жизни. Вдоль каждой дороги тесно, частоколом расставить людей, которые что потерялось и сыщут, и подберут, а дальше отнесут куда надо, оставят нам на сбережение. Кто знает, что он имел в виду, разве поймешь, думала Галя, но, может, как раз отца и его еженедельные доносы оперу? Пока, продолжал бывший философ, от нас, если что и остается – только сделанное руками, а нужно, чтобы и сами мы остались такими, какими были, в точности такими, тогда и в Боге, и в воскресении не будет нужды.
“В общем, – рассказывала Галина Николаевна, – я даже обрадовалась, когда поняла, что отец пишет не только о никому не интересных работягах, но и о нас с Наташей. Совсем ясно представила огромные сводчатые погреба, однажды они открываются, и вот мы с Наташей туда входим. Заметьте, Глеб, ни она, ни я никогда не вели дневника, часто жаловались друг другу, что себя не помним – напор жизни такой, что всё смывает. Как и положено в любом архивохранилище, заполняем читательские карточки – и она, и я пишем свое имя, отчество, фамилию, добавляем год и места рождения – страна большая, людей миллионы, есть и полные тезки, а каждому нужна своя собственная жизнь. Через час приносят толстенные папки. Записи чуть не с детского садика. И школа, и институт, и работа. На равных с работой, конечно, дом и друзья. И всё честно, объективно, потому что глаз много и они разные. Опять же не куплено и не подтасовано. Словом, ты как на ладони”.
Галина Николаевна рассказывала, что, когда она это себе представила, отложила ручку и стала думать, что сам человек себя почти и не понимает. Даже если поклянется, верить ему нельзя. Мы к себе слишком пристрастны, кто-то любит себя до изнеможения, а другой утром в зеркало на свое лицо глянет – и ему жить не хочется.
“Я тогда сидела и думала, что ведь тут и есть настоящая справедливость, опять же и равенство, что к каждому из нас, будто мы «сильные во Израиле», кто-то приставлен, ходит день-деньской и всё записывает. И другое – хорошо, что кто он, мы не знаем. Так один бы засмущался, мол, зачем это, я же человек маленький, второй, наоборот, начал бы работать на публику. Плохо, конечно, и то и то.
Я так своими рассуждениями увлеклась, что забыла, что переписываю как раз те страницы, где отец пишет про меня и про Наташу. Прежде даже испугалась, а что, если он обо мне больше ни слова не скажет? или забудет, или решит утаить? Но отец всё помнил, и через страницу повторил, что его дочь Галя в политических вопросах не просто с Наташей согласна, но и думает, как она.
К идущему ниже это оказалось хорошей подводкой. Потому что, засвидетельствовав перед опером, что говорит правду, только правду и всю правду, отец получал право перейти к очень важному для него общему заключению. Повторив, что ему стало известно обо мне и Наташе, отец делал хоть и честный, но вполне печальный вывод.
Он писал оперу: «Вам, как и мне, ясно, что молодежь – наше будущее. |