Изменить размер шрифта - +
Войска покидали город. Танк, что стоял на перекрёстке, фыркнул дымом, крутанулся волчком и пошёл догонять остальные машины.

 

Глава тридцать восьмая

 

Наутро в Москве не было ни единого танка, не одной машины пехоты. Броня ушла, оставив в городе тёмные вмятины. Бушевало телевидение. Депутаты Верховного Совета, перекрикивая друг друга, клеймили путчистов, чтобы никто не посмел заподозрить их в связи с заговорщиками. Коммунисты на митингах жгли партбилеты, показывали, как горит в их руках красная книжица. Александр Яковлев назвал Куравлёва идеологом путча, написавшим манифест путча “Слово к народу”. Газету “День” окрестил главным штабом путчистов. Появились первые сообщения об арестах. Показали Крючкова, взятого под стражу, маленького, с весёлой стариковской головкой. Янаев всё поводил плечами, совершал винтообразные движения шеей, словно хотел вывинтить себя из скверной истории. Стародубцев растерянно оглядывался, забыв закрыть рот, казался губастым деревенским мужиком. Маршал Язов, уже в тюрьме, сидел перед камерой в спортивных штанах и слезливо просил прощения, но почему-то не у Горбачёва, а у Раисы Максимовны:

— Простите меня, старого дурака. Бес попутал!

Ещё недавно могучие повелители сейчас были ничтожными, безмерно испуганными человечками. Куравлёв ждал ареста. Всё в нём ныло, тосковало, страшилось. Ждал, что в дверь позвонят и, как в былые времена, появятся офицеры в синих фуражках и поведут его вниз к машине. Было жаль жену и детей. По телевизору он услышал, что час назад арестован Бакланов. Вспомнил, как недавно Бакланов показывал ему плывущую в море медведицу с медвежонком. Это воспоминание о чудесном море, о косматом вольном звере лишь усилило боль.

 

Зазвонил телефон, который молчал всё утро. Звонил помощник Бакланова:

— Виктор Ильич, вы хотели переговорить с Олегом Дмитриевичем? Он у себя в кабинете.

— Но ведь он арестован?

— Нет, работает у себя в кабинете.

— Могу я его увидеть?

— Я вам выпишу пропуск.

Куравлёв оставил машину у Политехнического музея и направился мимо часовни Плевны. Ему попался человек с чёрными ужаснувшимися глазами. Должно быть, узнал его, и, казалось, волосы у него поднялись на загривку, то ли от испуга, то ли от ненависти. Подгулявшая молодёжь окружила его:

— Путчист! Теоретик путча! На фонарь его! — Куравлёв протиснулся сквозь взвинченное сборище, получив болезненный удар в бок.

Город, по которому он шёл, который любил, знал его родные улочки и закоулки, город был против него. Против были люди, фасады, фонари, летящие в небе галки. Он был один, всеми покинут. Город мог его расклевать, растерзать, повесить, и никакой храбрец не кинется на помощь.

Перед входом в ЦК он показал постовому паспорт. У постового была синяя фуражка. Тот долго сличал с фотографией лицо Куравлёва. Куравлёв нервничал, ожидал, что его арестуют. Постовой вернул паспорт, и Куравлёв прошёл к лифту.

Коридоры были пусты. Ни единого человека, ни шагов, ни стука двери. Казалось, кабинеты наглухо заперты, и все недавние их обитатели, вкрадчивые, полные достоинства, враз покинули здание.

В приёмной Бакланова дверь была распахнута, помощника не было. Куравлёв прошёл в кабинет. В большом знакомом кабинете всё было перевёрнуто, стулья сдвинуты, шкафы раскрыты. На полу валялись книги, бумаги. Казалось, здесь прошёл обыск.

Бакланов, небритый, в несвежей рубашке, совал в хрустящую, разрубавшую бумаги машину какие-то листы. Они исчезали в машине, превращаясь в лапшу. Бакланов доставал всё новые бумаги, и они превращались в лапшу. Куравлёв смотрел на чавкающую гильотину, в которую Бакланов без устали совал бумаги. Ему казалось, что, запечатлённые на этих бумагах, исчезают навек чертежи великих изделий, формулы великих открытий, стихи великих поэтов.

Быстрый переход