Сама мысль о продлении жизни какого-нибудь заурядного смертного в бесконечность должна была казаться им нелепой и смешной претензией. Против этого протестовало, прежде всего, столь свойственное им чувство меры, ясное осознание того, что «всего хорошего должно быть понемногу». Здесь было бы уместно еще раз напомнить читателю прекрасные слова английского историка Циммерна: «Греки сидели за жизненным столом честно и прямо, не ожидая никакого десерта».
Ноты отчаяния, которые время от времени слышатся в греческой поэзии, не могут заглушить другую гораздо более мощную и настойчиво повторяющуюся в ней мелодию, мотив героической готовности к борьбе за жизненный успех, счастье и славу. Остро переживая свое одиночество и заброшенность в этом мире, свою зависимость от неких грозных, непостижимых, в лучшем случае равнодушных, в худшем враждебных человеку сил, гомеровский грек тем не менее не падал духом и находил опору в самом себе, в своем понимании чести и совести, в своем мужестве и стойкости, наконец, в своей любви к близким ему людям. Это было то особое отношение к жизни, которое, вероятно, может быть названо «автономной моралью героического человека» или «трагическим оптимизмом». Предполагая опору на внутренние силы человеческой личности, ее духовную независимость от внешнего мира, оно не исключало вместе с тем и глубокой религиозности. Очень хорошо сказал об этом замечательный русский писатель В. В. Вересаев, прекрасный знаток и переводчик Гомера и других греческих поэтов: «Мы начинаем нащупывать основной нерв гомеровско-архилоховского отношения к жизни. Божественная сущность жизни вовсе не скрывала от человеческого взора ее аморального, сурового и отнюдь не идиллического отношения к человеку: жизнь была полна ужасов, страданий и самой обидной зависимости. И тем не менее гомеровский эллин смотрел на жизнь бодро и радостно, жадно любил ее «нутром и чревом», любил потому, что сильной душе его все скорби и ужасы жизни были не страшны, что для него „на свете не было ничего страшного". Мрачное понимание жизни чудесным образом совмещалось в нем с радостно-светлым отношением к ней. Ужасы и скорби не в силах были опровергнуть в его глазах основной божественности жизни, которую он непрестанно чувствовал душою».
Всем невзгодам и напастям судьбы грек героической или, как называл ее Ницше, «трагической эпохи» противопоставлял, выражаясь словами того же Вересаева, «не смиренное долготерпение, а стойкость, закаленность души, ее здоровую способность обмозоливаться против страданий». Призывы сохранять стойкость и мужество в бедствиях постоянно звучат и в поэмах Гомера, и в стихах других поэтов архаического времени. Вот, например, слова Одиссея, обращенные к самому себе:
Гомеровскому герою вторит Архилох, утешая друга, оплакивающего близких, погибших в морской пучине:
Возникновение олимпийской религии и тесно связанного с нею героического жизнеотношения по праву считается величайшим духовным переворотом в истории греческого народа, переворотом, который во многом предопределил весь дальнейший путь его духовного развития. В числе тех, кто сумел по достоинству оценить всю значимость этого события, был и уже упоминавшийся в этой главе А. Мень.
Вот, что писал он во II томе своей посмертно опубликованной «Истории религии»: «Величайшее всемирно-историческое значение Зевсовой религии заключалось прежде всего в провозглашении примата Света, Разума и Гармонии над Тьмой, Иррациональностью и Хаосом. В этом отношении она является прямой предшественницей учения о Логосе как разумном творческом начале во Вселенной. Но до появления этого учения было еще далеко. Логизму в греческом сознании предшествовал антропоморфизм. В Олимпийцах человеческое начало было идеализировано и возведено в космический принцип. Это было огромным шагом вперед, но и одновременно таило большую опасность. Угадывая в Божественном разумное начало, ахейцы привнесли в него все многообразие чисто человеческой ограниченности и чисто человеческих слабостей. |