А потом ранним утром хлопцы на дворе седлали и вьючили коней и — айда!.. понеслись кони широкой ходой через сады и левады, через поля и луга в степь, к глубоким весенним бродам, к паромам через широкие и быстрые реки, в далекую зовущую даль.
Все прошлое исчезло, растаяло, как дым, улеглось, как дорожная пыль. Впереди, как эта бесконечная дорога, расстилалась жизнь, и в ней: все от Бога, все через Бога! Каждая былинка, каждый камушек, деревцо, придорожная роща — все зовет, все сулит нечто новое. Кто знает — счастье, нет ли?..
— Все равно нечто новое, — с детства усвоил Алеша, — хоть гирше, да иньше!..
Ямщик подал телегу. Тройка сухих гнедых подняла пыль. Под широкой расписной дугой побрякивал колокольчик, бубенцы-глухари незвонко щелкали. Длинные оси были густо намазаны в синь ударяющим дегтем. Вишневский вышел из хаты. Алеша накладывал на телегу хуржины, закутывал их в душистое полынное, степовое сено, подкладывал подушки.
Все было так ново для Алеши. И быстрая езда от стана до стана, и ямские избы, около которых часто стояли шинки, царевы кружала, с зеленой елкой над крыльцом, где была истоптана земля конскими копытами и густо занавожена и где терпко пахло жильем и постоем.
Там после грохота скачущей по выбитой дороге телеги, после немолчного звона колокольцев и бубенцов, покрика ямщика, толчков на выбоинах и колдобинах, когда Алеша цеплялся руками за грядки — такой прекрасной, полной покоя казалась точно живая, чарующая и медлительная тишина. Кругом — покой широкой степи, уснувшие, опустившие нежные весенние листья вербы у колодца и сонные голоса ямского комиссара и ямщиков. И, кажется, неслышно бьется сердце, точно и оно остановилось на отдых, на станцию, на перепряжку.
День перевалил за полдень. Длинными стали синие тени. Пахло навозом, сеном, соломенным дымом, хлебом и точно ладаном. В черной растоптанной грязи у колодца лошади ожидали, когда наполнят долбленую колоду, журавель со скрипом опускался в глубину и долго и медленно тянул тяжелое ведро. Лошади в сбруе пили жадно, поводя боками. Ямщик посвистывал и лениво переговаривался с бабой, принесшей ему хлеб и сыр, завернутый в тряпицу, с крыльца комиссар в мундирном кафтане говорил хриплым, непроснувшимся голосом:
— Обратно поедешь, завезешь письмо помещице Олтабасовой.
Ямщик, не глядя на смотрителя, глухо, рывком отвечал:
— Понимаю.
Вишневский в хате пил токайское и закусывал печеными яйцами и таранью. Этой тарани, до боли в языке соленной, и копченого сала до отвала наелся Алеша, и ему хотелось прильнуть вместе с лошадьми к колоде, куда с холодным, дремотным журчаньем выливалась из бадьи вода, и пить, вложив полные губы в самую влагу.
Из-за угла неожиданно появился сбитенщик. Он был в валенках, в рваном полушубке, к которому был привьючен большой медный куб с длинным краном, закутанный в тряпье. Полковник из окна крикнул Алеше:
— Розум, напейся сбитенька… Возьми на пол-алтына. Сбитенщик с пояса снял глиняную кружку, ополоснул ее горячей водой, и золотистый сбитень, пахнущий медом и мятой, дымясь паром, журча полился из крана в кружку. К сбитню подана пара баранок. И, Боже, каким нектаром, каким благодатным напитком кажется Алеше эта кружка горячего сбитня!
Только допил — уже телега запряжена и стоит у крыльца, полковник, отдуваясь винным духом и потягиваясь с хрустом в сухих суставах, появляется на крыльце. Садятся, закрываются от пыли холстом.
— Ну, гони, что ли, ямщик!
Дальше, дальше развертывается дорога-жизнь, путь-дорога дальняя… В полдень уехали из Конотопа, а к ночи незаметно отмахали восемьдесят верст, и все было уже совсем не похожее на то, что было в Малороссии.
Синяя степь, балки, поросшие мелким дубняком и боярышником и темными кустами терновника, на южных скатах начинающего зацветать восковым цветом, розовые кусты тюльпанов на лобках холмов остались позади и вправо. |