Изменить размер шрифта - +
Это надо было видеть и прочувствовать. И надо было видеть и прочувствовать то время, время моей юности.

Первые машины времени были громоздкими, как домны, лишь две страны — СССР и США — владели ими, слишком велики оказались затраты. После каждого заброса на страницах газет появлялись фотографии и подробные отчеты. Библиотека Ивана Грозного. Петр Первый на военном совете. Линкольн и борьба за освобождение. Хронографы стали, по существу, огромными проекционными, где в натуре оживала история.

Путешествия во времени сродни первым полетам в космос, только значительно более понятны для всех и потому более популярны. Но никто никогда не выбирался из машин времени в «физический мир». Никто еще не примял в прошлом ни одной травинки, не обменялся с предками ни единым словом.

Как-то мальчишки спорили на улице. Я проходил мимо и услышал. Один уверял, что изменить прошлое можно, но есть конвенция, запрещающая делать это. Другой был убежден, что влиять на прошлое невозможно в принципе. Я подумал о том, как быстро формирует время новые взгляды. Между тем конвенцию ООН о запрещении навеки какого бы то ни было влияния на Прошлое принимали уже после смерти Рагозина. Незадолго до смерти учитель заложил первый камень в здание Института времени — того, что стоит в центре города, в котором сейчас размещаются только службы управления. А ведь двадцать лет назад там находились инженеры, разработчики, технологи и мы — операторы.

Машины времени и сегодня очень дороги — дороже самого современного космического корабля. Даже размеры удалось уменьшить лишь незначительно. Забираясь в кабину управления, я всегда ощущал себя винтиком, выпавшим из какой-то несущественной детали. Я был обвешан датчиками, окружен экранами, привязан к креслу, о том, чтобы выйти в физическое прошлое, и речи не было. Но видеть, слышать все происходившее сто, тысячу лет назад — это ни с чем не сравнимо. Ни с каким полетом в космос. Ни с чем.

Я думал, что со смертью учителя все кончится. Если не хронография, то моя в ней жизнь. Но Рагозин научил не только меня. Были у него ученики и поталантливее. Работа продолжалась.

А потом появилась Лида. Нет, сначала в городе открыли Институт биологии, очередной придаток Института времени. Еще раньше были созданы Физический институт. Институт химии и даже Институт истории литературы. Город рос. Институт времени забирал все: людей, коллективы, целые науки. Биология не была исключением.

Нельзя сказать, что биологи или химики исследовали только то, что мы, операторы, привозили на лентах и голограммах из прошлого. Своих идей, не связанных впрямую с хронографией, у них было достаточно.

Впрочем, когда мы познакомились, я вообще не знал, чем занимается Лида и зачем вообще в городе Институт биологии. Я опять плыл по течению, и опять меня влекло, и имя этому было — любовь. И имя было — Лида.

Когда мы поженились, городской совет дал нам квартиру на самом верхнем этаже нового дома, и мы часто стояли на балконе, как стою сейчас я, и смотрели на город. В центре возвышалась огромная и совершенно, казалось, неуместная башня — машина времени. Старую разобрали, а две новые машины, хотя и подпирают крышу операторного зала, но все же не столь динозавроподобны и не видны отсюда. И не видно отсюда того дня, когда Лида сообщила, что биологам удалось синтезировать протобионты. Начисто выпал из памяти этот день. Шесть лет — не такой уж большой срок, чтобы забыть. Помню, что мы отослали тогда Игорька к родителям Лиды, в Крым, на летний отдых. Я обрабатывал результаты своего последнего заброса к скифам и был увлечен этим занятием. Может, потому и забыл остальное. Ничего больше не помню. Ничего.

Протобионты. Микроорганизмы — прародители жизни. Мало ли всяких микроорганизмов синтезировали биологи за десятки лет? Так мне казалось вначале. Значение синтеза протобионтов я понял только через три года, когда Манухин совершил самое глубокое в истории хронографии погружение.

Быстрый переход