Руки, ноги отнялись. Вокруг меня толкались, бегали люди; некоторые из них мне показались знакомыми: Трофимыч вдруг промелькнул, солдат с пикой бросился куда-то в сторону, лошади обоза поспешно проходили мимо, задравши кверху привязанные морды... Потом все позеленело, и кто-то меня сильно толкнул в затылок и вдоль всей спины... Это я в обморок упал.
Помню, что я потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: подойти к ней мне казалось страшным, – а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко от моста, у берега, я заметил причаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнувшись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то не очень большое, какую-то продолговатую темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или корзину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была – Давыд! Тогда я весь встрепенулся, закричал благим матом и побежал к лодке, проталкиваясь сквозь народ, а подбежав к ней, оробел и стал оглядываться. В числе людей, обступивших ее, я узнал Транквиллитатина, повара Агапита, с сапогом в руке, Юшку, Василья... Мокрый, блестящий человек выволок под мышки из лодки тело Давыда, обе руки которого поднимались в уровень лица, точно он закрыться хотел от чужих взоров, и положил его в прибрежную грязь, на спину. Давыд не шевелился, словно вытянулся, свел пятки и выставил живот. Лицо его было зеленовато, глаза подкатились, и вода капала с головы. Мокрый человек, который его вытащил, фабричный по одежде, начал рассказывать, дрожа от холода и беспрестанно отводя волосы ото лба, как он это сделал. Очень он прилично и старательно рассказывал:
– Вижу я, господа, что за причина? Как ахнет этта малец с мосту... Ну!.. Я сейчас бегом по течению вниз, потому знаю – попал он в самое стремя, пронесет его под мостом, ну, а там... поминай, как звали! Смотрю: шапка така́ мохнатенькая плывет, ан это – его голова. Ну, я сейчас живым манером в воду, сгреб его... Ну, а тут уже не мудрость!
В толпе послышалось два-три одобрительных слова.
– Согреться теперь тебе надо, пойдем шкальчик выкушаем, – заметил кто-то.
Но тут вдруг кто-то судорожно продирается вперед... Это Василий.
– Что же это вы, православные, – кричит он слезливо, – откачивать его надо! Это наш барчук!
– Откачивать его, откачивать! – раздается в толпе, которая беспрестанно прибывает.
– За ноги повесить! Лучшее средствие!
– На бочку брюхом, да и катай его взад и вперед, пока что... Бери его, ребята!
– Не смей трогать! – вмешивается солдат с пикой. – На гуптевахту стащить его надо.
– Сволочь! – доносится откуда-то бас Трофимыча.
– Да он жив! – кричу я вдруг во все горло, почти с ужасом.
Я приблизил было свое лицо к его лицу... «Так вот каковы утопленники», – думалось мне, и душа замирала... И вдруг я вижу – губы Давыда дрогнули, и его немножко вырвало водою...
Меня тотчас оттолкнули, оттащили; все бросились к нему.
– Качай его, качай! – зашумели голоса.
– Нет, нет, стой! – закричал Василий. – Домой его... домой.
– Домой, – подхватил сам Транквиллитатин.
– Духом его сомчим, там виднее будет, – продолжал Василий... (Я с того дня полюбил Василия.) – Братцы! рогожки нет ли? А не то – берись за голову, за ноги...
– Постой! Вот рогожка! Клади! Подхватывай! Трогай! Важно: словно в колымаге поехал.
И несколько мгновений спустя Давыд, несомый на рогоже, торжественно вступил под кров нашего дома.
XX
Его раздели, положили на кровать. |