Без четверти восемь; в комнате совершенно нечем дышать. Только бы грозы не было, думала я, – так стало темно. Из радио уже не слышно было ничего, кроме треска и шума, совершенно никакого толку, так что я его выключила, но шипение все доносилось откуда-то издали, какой-то сухой, словно ползущий, пустынный шорох. Может, опять что-то с электропроводкой. Колокол все звонил, и я вдруг поняла, что рада этому. Мне казалось, что, если он умолкнет, я услышу те, другие звуки – гораздо яснее, чем хотелось бы.
Я присела. Откуда-то сквозило, но горячим воздухом, не холодным. Я пошла в кухню, проверить, не оставила ли дверцу духовки открытой. Все было в порядке. Тут я заметила что сервировочное окошко приоткрыто на пару дюймов. Красный отсвет падал на кухонный стол. Дверь кухни затворилась, очень медленно, с еле слышным щелчком.
Я никогда не была, что называется, женщиной с причудами. Это одна из черт, которые Эрнест ценит во мне больше всего: я никогда не делаю много шума из ничего. Но когда закрылась дверь, я затряслась. Звуки из-за сервировочною окошка стали доноситься отчетливей: одинокий звон колокола, шорох, словно тащат тяжелое, и что-то очень похожее на голоса – бормочущие, сдавленные голоса, но на языке, которого я не знаю и даже опознать не могу. Свет, падающий на кухонный стол, был совсем не похож на электрический: ближе к дневному, но как-то краснее и темнее, словно от солнца гораздо более древнего, чем наше. Легко было вообразить, что за сервировочным окошком уже никакая не гостиная, а совершенно другое место – страшно старое, страшно безжизненное. Там шуршит пыль, там развалины некогда блистательных городов виднеются лишь холмиками в песке; и там, где красное небо сходится с красной землей, движутся скрюченные твари, за пределами видимости и (слава богу) воображения. Я медленно протянула руку к сервировочному окошку, чтобы закрыть его, но, приближаясь дюйм за дюймом, вдруг ощутила уверенность, что с другой стороны другая рука – омерзительно, невообразимо другая – так же медленно тянется к окошку, что она сейчас заденет мою, коснется пальцев и что, если это случится, я закричу и буду кричать, кричать и никогда не перестану…
Конечно, все из-за вина. Отчего же еще? Но я знала, что если останусь в этой кухне еще хоть секунду, то совершенно опозорюсь. Так что я сдернула фартук, схватила сумочку, пулей вылетела в дверь, захлопнула ее и заперла. Конечно, ужин погибнет безвозвратно, но даже эта ужасная перспектива не заставила бы меня снова войти внутрь.
Я уверена, что в ту секунду, как повернулся ключ в замке, я что-то услышала за дверью, в кухне: шорох, словно ползло что-то тяжелое, и жалобное звяканье посуды, словно что-то очень большое проломилось через сервировочное окошко и чашки с блюдцами раскатились по линолеуму. Конечно, скорее всего, у меня просто фантазия разыгралась. А может, все из-за вина. Но я не собиралась рисковать. Только не в годовщину свадьбы. Эрнест меня поймет.
Я столкнулась с ним на дорожке, ведущей к дому, – он прибыл, как всегда, вовремя.
– Поздравляю тебя с серебряной свадьбой, милый, – сказала я, тяжело дыша, и поцеловала его в щеку.
Он скользнул взглядом по окну кухни, где за тюлевыми занавесками стояло красное зарево.
– Дорогая, ты что-то готовила? – осторожно спросил он. – Ты вся раскраснелась.
Я улыбнулась ему храбро, как только могла.
– Я подумала, что можно устроить что-нибудь необычное, сегодня ведь наша годовщина, – сказала я.
Услышав это, он как-то замялся и снова взглянул на окно. На секунду мне показалось, что тюлевые занавески дрогнули и за ними прошла тень – чудовищно бесформенная, чудовищно огромная.
– Что-нибудь случилось? – спросил он.
– Нет, конечно, нет, – твердо сказала я, разворачивая его спиной к дому. |