Молодец, Симагин. Спасибо тебе. Сильно изменился. Повзрослел.
Они завтракали быстро, но без спешки. Почти не разговаривали, а если и говорили, то об отвлеченных пустяках. Например, о травяных чаях. Мята, лаванда, чабрец, душица. Смородиновый лист, малиновый лист, брусничный лист. Потрясающе содержательная беседа для нежданно‑негаданно оказавшихся вдвоем мужчины и женщины, которые были когда‑то мужем и женой и просто‑таки боготворили друг друга. Да не были мы мужем и женой, старательно напомнила себе Ася, начиная уже злиться на себя за то, что, кажется, сама рассиропилась. Любовниками были, из‑за этого я и ушла – когда осточертела неопределенность! Но бесполезно было распалять себя ядовитыми припарками. Теперь, с высоты нынешних лет и нынешних бед, Ася отчетливо понимала, что такую определенность, как у них тогда, днем с огнем не враз сыщешь, и многие получившие на совместную жизнь одобрительный штемпель сволочного, проклятого государства, с которым любой порядочный человек старается встречаться как можно реже, старается вообще не иметь ничего общего – живут, на самом‑то деле куда неопределенней; и что ушла она – не из‑за этого. Не понимала только, из‑за чего. Но уж точно не из‑за этого.
Симагин даже по мелочам не позволял себе лезть к ней в душу – скажем, каким‑нибудь якобы заботливым, а на самом деле оказавшимся бы бестактным, как его ни задай, вопросом типа «Как спалось на новом месте?» или даже просто «Как спалось?». Хотя… Может, ей и было бы приятно услышать такой вопрос – но вспылила бы она, по крайней мере в душе, обязательно. Нет. Ничего. То ли полное равнодушие, то ли железная воля – вот и гадай. Да не буду я гадать! Какая мне разница! Ни малейшей! Так она уговаривала себя, почти заклинала – и первая не выдержала. Совершенно неожиданно для себя. Только когда слово вылетело, она с запозданием сообразила, что проговорилась. Глядя, как Симагин аккуратно покусывает свой бутерброд, она машинально спросила:
– А с кр‑рэнделем ты теперь не пьешь?
И тут же у нее перехватило дыхание от того, что этим незамысловатым вопросом она ни много ни мало – разрешила памяти быть. Признала, что ее жизнь когда‑то была туго, до самой последней мелочи, сплетена с жизнью сидящего напротив человека, и, что бы ни происходило впоследствии, они не чужие. Сердце опять панически задергалось так размашисто, будто кроме сердца у нее под тонюсенькой перегородочкой кожи и не осталось ничего; и эта‑то перегородочка вот‑вот лопнет… Даже в глазах потемнело. Ну и дура ты, Аська. А уж нервы стали – никуда! Вот он сейчас как примется за столь любимые им воспоминания… А здорово мы ночью в речке купались, а? А помнишь, как мы познакомились? А помнишь, как мы с сеновала падучие звезды смотрели? А я помню, где тайная родинка у тебя… Ох! Язык тебе, Аська, отрезать надо!
– Бублики теперь очень невкусные стали, Ась, – будто ни в чем не бывало, ответил Симагин. – Как опилки.
И все.
С минуту она унимала дыхание, изо всех сил стараясь, чтобы он ничего не заметил.
Как ни старалась она жевать помедленнее, делать глотки пореже и поменьше – не прошло и четверти часа, как завтрак иссяк. Она зачем‑то заглянула в свою чашку, потом нерешительно отодвинула ее. Непонятно было, что теперь делать. Уйти? Вот так вот встать и уйти?
Она не хотела уходить. Она хотела быть здесь. Более, чем дома. Там, где она не одна.
Ведь если я уйду, это, наверное, опять навсегда. Она поймала себя на том, что подумала именно так: опять навсегда; и то, что любое из двух этих слов исключало другое, почему‑то ее немного успокоило. Но все равно. Даже разговор прервался. Она напряженно сидела на своем всегдашнем месте, набираясь сил для того, чтобы наконец придумать какие‑то прощальные слова и подняться. И ничего не приходило в голову. А Симагин каким‑то образом ухитрился еще не съесть свой бутер – хотя делил он снедь ровно пополам, она обратила внимание – и теперь спокойно шевелил челюстями. |