Самообличение придает ему вес, делает его центром мира. Удивительно, как рано написал он историю своей юности, с нее началась его писательская деятельность.
Он не может слышать о каком-то новом предмете без того, чтобы тотчас же не взяться составлять для него «правила». Ему непременно надо во всем отыскивать законы, это высокомерие, но в законах он ищет еще и устойчивость. Она нужна ему из-за смерти, с которой он столкнулся очень рано, а позднее сталкивался многократно. Двух лет от роду он потерял мать, девяти лет отца, а вскоре и бабушку, которую рассматривал в гробу и целовал мертвой.
Но он не созрел преждевременно. Свое упорство он копит долго. Все, что он испытал, входит неизмененным в его рассказы, романы, драмы и т. п. Это тяжелые испытания, но так как они никогда не крошатся, то придают ему нечто монументальное. Всякий человек, таким образом себя сохраняющий, — это в некотором роде диковина. Другие люди ослабляют себя тем, что расплываются. Он преувеличивает, видя в правде абсолютный закон, а дневникам своим придает как бы всемогущество. Чтением своих ранних дневников, которые изобилуют неприятными, но переоцененными откровенностями, он хочет воспитать свою восемнадцатилетнюю жену, подвести ее к своему собственному, еще шаткому закону. Шок, который он причинил ей этим чтением, длится пятьдесят лет.
Он принадлежит к людям, которые никогда не оставят втуне ни одного наблюдения, ни одной мысли, ни одного переживания. Все удивительным образом остается у него в сознании. Он неожидан в своих антипатиях, в неприязни, наивен в приверженности к унаследованным обычаям и представлениям. Его сила в том, что он не дает себя уговорить; для того чтобы прийти к новым убеждениям, ему нужны собственные сильные впечатления. Его отчеты перед собой по Франклинову образцу, которые он начинает так рано, были бы немного смешны, если бы все, что в них содержится, не повторялось позднее с таким пугающим упорством.
Но у него есть покоряющие высказывания, за которые в его дневниках многое можно ему простить, например когда в письме к жене он полностью включает в свое бытие Русско-турецкую войну 1877–1878 годов: «Пока война, ничего не смогу писать, так же, как если пожар в городе, то нельзя ни за что взяться, и все тянет туда».
Религиозная эволюция позднего Толстого подчинена необоримому нажиму. То, что он считает свободным решением своей души, определено чудовищным отождествлением себя с Христом. Однако, его счастье — крестьянская работа, господство над ним ручного труда — с Христом ничего общего не имеет.
Он не столько Христос, сколько помещик-отступник, барин, который вновь становится крестьянином. Чтобы загладить все преступления, совершенные барами, он прибегает к помощи Евангелия. Христос— его костыль. Его чисто лично заботит обратное превращение в крестьянина. Для него важно не право, а крестьянская жизнь сама по себе, добиться ее силой он не может. Но для него важно также, чтобы его признали крестьянином.
Семья, препятствующая этому превращению, становится ему в тягость. Его жена вышла замуж за графа и писателя, о крестьянине она и слышать не хочет. Она наградила его восемью детьми, и это отнюдь не крестьянские дети.
Свое имущество он делит при жизни. Он хочет избавиться от собственности, и все споры, обычные между наследниками, разгораются между его женой и детьми у него на глазах. Кажется, будто он нарочно старался выявить в своих близких все самое гадкое.
Жена объявляет себя издательницей его сочинений. Она советуется по этому поводу с вдовой Достоевского, с которой только ради этого и знакомится. Можно подумать, будто сидят и совещаются две вдовы, очень деловые вдовы.
В последние годы жизни Толстого живьем раздирают на части два предприятия, два дела, можно сказать, результаты того, чем он действительно был в течение десятилетий.
Его жена представляет издательское дело: продажей собрания его сочинений она намерена выколотить как можно больше денег. |