Доктор едет на велосипеде в город и не пропускает ни одного места, ставшего священным благодаря умершим, как его близким, так и тем, о которых ему стало известно.
Он закрывает глаза, чтобы увидеть погибшую соседку, и она ему является. Как только он открывает глаза, ее образ исчезает, он закрывает глаза опять, и она является снова. Он ищет дорогу среди руин своего города, но нельзя сказать, что он блуждает, он знает точно, что ищет, и находит места мертвых. Он ни в чем себя не щадит, все представляет себе воочию. Говорит, что молится за каждого. А я себя спрашиваю: были ли в городах Европы люди, обследовавшие развалины в поисках мест, где другие люди умерли, и молившиеся за них вот так, ясно представляя себе погибших, и не за ближайших родственников, а за соседей, друзей, знакомых, даже за тех, кого они никогда не видели, о чьей смерти им только рассказывали? Я с опаской употребил слово «молится» в отношении действий Хасия в тот день, но он употребляет его сам и не только по этому поводу называет себя буддистом.
1971
Георг Бюхнер
Речь в связи с присуждением премии Георга Бюхнера
Уважаемые дамы и господа! Благодарить за награду, названную именем Георга Бюхнера, представляется мне отчаянно смелым начинанием. Ведь благодарность выражается словами, а когда называется имя Бюхнера, кому же не вспомнятся его слова, и разве найдется в любой стране Земли человек, который осмелился бы поставить рядом с этими словами свои собственные?
Поэтому я хотел бы сказать нечто совсем простое, а именно что я не знаю награды, которую считал бы более высоким отличием, нежели эта, и я счастлив, что до нее дожил. Я благодарю Германскую академию языка и литературы, благодарю землю Гессен, благодарю город Дармштадт, которым мы год от года чувствуем себя все более обязанными за то, что они — родина двоих из числа самых светлых и свободных умов человечества — Лихтенберга и Бюхнера.
Я не знаток научной литературы о Бюхнере, и весьма сомнительно, имею ли право высказываться о нем здесь, перед вами, поскольку все вы, по-видимому, знаете и эту литературу тоже. Если что-то и говорит в мою пользу и могло бы послужить мне извинением, так это лишь тот факт, что Бюхнер изменил мою жизнь больше, чем какой-либо другой писатель.
Истинная субстанция писателя, то, что представляется в нем неповторимым, образуется, по-моему, в те немногие ночи, которые отличаются от всех других ночей своей интенсивностью и силой свечения. Это те редкие ночи, когда ему трудно, но он вполне осознает себя, осознает настолько, что способен раствориться в своем совершенстве. Темный космос, из коего он состоит, пространство для коего ощущает, еще не ведая, что этот космос содержит, внезапно смешивается с другим, с ясно выражающим себя миром, и столкновение этих миров настолько сильно, что вся материя, рассеянная в нем и предоставленная самой себе, вспыхивает в одно и то же мгновение. Это миг, когда звезды у него внутри, разделенные ужасающе огромным пространством, замечают друг друга. Теперь, когда они знают, что существуют, возможно все. Теперь их язык может подавать сигналы.
Такую ночь я пережил в августе 1931 года, когда в первый раз прочитал «Войцека». Весь предыдущий год я прожил в «Ослеплении». Это была замкнутая жизнь, что-то вроде барщины, помимо нее ничего не было, все, что происходило в том году, я от себя отталкивал. Но вот Кин сжег себя вместе со своими книгами; каким-то непостижимым образом я чувствовал, что и мои собственные книги разделили ту же судьбу; было ли то моей виной, что я позволил Кину расправиться с книгами; было ли справедливостью, что мне пришлось за его книги пожертвовать собственными, — так или иначе, но книги мне не давались, я чувствовал себя выжженным дотла и слепым в сотворенной мной самим пустыне.
И вот тогда, однажды ночью, я раскрыл Бюхнера и напал на «Войцека», на сцену между Войцеком и доктором. |