Но он чувствует отвращение к философскому языку. Еще в ранние годы в письме к эльзасскому другу Августу Штёберу он писал: «Я со всей силой ринулся в философию. Ее профессиональный язык отвратителен, я полагаю, что для человеческих дел надо бы находить и человеческие выражения». А два года спустя, когда он этим языком уже овладел, он пишет Гуцкову: «Я совершенно дурею от изучения философии, с новой стороны узнаю убожество человеческого духа». Он занимается философией, не подпадая под ее власть, и не жертвует ей ни граном реальности. Он воспринимает ее серьезно, когда она действует в малейшем из малых, в Войцеке, и высмеивает в тех, кто чувствует себя выше Войцека.
Войцек, солдат, как обезьяна ярмарочного зазывалы, — «низшая ступень рода человеческого», преследуемый голосами, словно приказами, арестант, гуляющий на свободе, кому предназначено быть арестантом, посаженный на арестантскую пищу, всегда одну и ту же — горох, арестант, низведенный до состояния животного доктором, который осмеливается ему сказать: «Войцек, человек свободен, в человеке индивидуальность преображается в свободу», подразумевая под этим всего только, что Войцек должен уметь удерживать мочу. Это свобода покорствовать любому злоупотреблению его человеческой природой, свобода закабаляться за три гроша, которые он получает на питание горохом. И когда с удивлением воспринимаешь из уст доктора слова: «Войцек, ты опять философствуешь» — как похвалу хозяина балагана дрессированному животному, то в следующей фразе эта похвала снижается уже до некоего «Aberra-tio», а еще дальше с научным уточнением до «Aberratio mentalis partialis», с прибавкой.
Но капитан, хороший, хороший человек, который кажется себе хорошим потому, что ему слишком хорошо живется, который боится быстрого бритья, как вообще боится всего быстрого перед лицом огромного времени — вечности, упрекает Войцека: «Ты слишком много думаешь, это изводит, у тебя всегда такой загнанный вид».
Занятия Бюхнера учениями отдельных философов воздействовали на создание «Войцека» и другим, скрытым образом. Я думаю о лобовом представлении важных фигур, которое можно было бы определить как их саморазоблачение.
Уверенность, с какой они исключают все, что не суть они сами, агрессивное отстаивание самих себя, которое сказывается и в выборе слов, беззаботное игнорирование действительного мира, в котором они, однако, крепко и злобно наносят удары во все стороны, — в этом есть что-то от оскорбительного самоутверждения философов. Уже в первых своих фразах эти фигуры вполне себя раскрывают.
Капитан в той же мере, что и доктор, и прежде всего — тамбурмажор выступают как глашатаи своей собственной персоны. Насмешливо, хвастливо или завистливо они ставят границы, ограждают себя от одного и того же презренного создания, которое считают ниже себя и которое для того только и существует, чтобы они попирали его ногами.
Философия конкретна, привязана к страху, боли и тому, что он видит. Он боится, когда мыслит, а голоса, которые его преследуют, для него существенней, чем растроганность капитана по поводу его висящего мундира и бессмертные гороховые эксперименты доктора. В противоположность им он представлен не лобово, он от начала до конца состоит из живых, часто неожиданных реакций. Поскольку он всегда в опасности, то неизменно бдителен, и слова, которые ему подсказывает бдительность, — это еще слова, пребывающие в невинности. Они не стерты, не служили во зло, это не монеты, не оружие, не запасы, это слова, как будто бы только что возникшие. Даже если он подхватил их, не поняв, они проходят в его сознании своим путем: масоны у него опустошают Землю изнутри: «Пустота, слышишь? Все там внизу пустое! Масоны!»
На скольких же людей расщеплен мир в «Войцеке»! В «Смерти Дантона» у персонажей еще очень много общего, всем присуща безудержная словоохотливость, а умом наделен не один только Дантон. |