Тем не менее я проследовал за ней к койке, стоявшей почти в самом углу обшарпанной комнаты.
– Прошу вас. Располагайтесь, – сказала она, указывая на шаткую деревянную конструкцию. Словом «располагаться» это можно было назвать лишь с натяжкой, но я «расположился».
Женщина скрылась и тут же вернулась с деревянным подносом, на котором стояла простая бамбуковая трубка для курения опиума – длинная, с металлическим креплением, поддерживающим небольшую керамическую чашу. Рядом с трубкой – спиртовая лампа, длинная игла и, конечно, черный шарик опиума, маленький, чуть больше горошины. Опустив поднос на пол, она взяла лежавшую под рукой свечку и стала разжигать лампу. Затем ловко насадила шарик опиума на кончик иглы.
– Бенгальский опиум, – сказала она, – гораздо лучше китайского опиума. Больше удовольствия для сахиба.
Держа иглу, она поднесла ее к пламени лампы. Опиум разбух и из черного стал багряным. Точными движениями, достойными стеклодува, она разминала его, то растягивая, то снова сворачивая в комок. Это продолжалось некоторое время, но наконец, решив, что опиум уже готов, она в последний раз скатала его, поспешно положила в чашу и передала мне трубку с той почтительностью, с какой самурай протягивает свой меч. Я взял ее и поднес чашей ближе к спиртовке – так, чтобы язычок огня лизал шарик опиума. Затем затянулся долгой равномерной затяжкой, глубоко вдохнул этот мягкий дым с ароматом патоки. Я вдыхал и вдыхал его, пока он не закончился.
И тогда я наконец-то уснул.
Проснулся я несколько часов спустя. Взглянул на часы, но они, как обычно, встали и показывали четверть второго. Они всегда останавливались приблизительно в это время, а после девяти вечера их показаниям, как правило, нельзя было доверять. Это были часы моего отца. Он подарил мне их на восемнадцатый день рожденья, и это, по сути, была единственная семейная реликвия, доставшаяся мне в наследство. С тех пор я их носил постоянно, в том числе и в годы, проведенные во Франции. Они уже давно барахлили – с того самого дня, когда немцы попытались снести мне голову фугасным снарядом в битве на Сомме в шестнадцатом году. Меня отбросило взрывной волной, и я каким-то чудом остался невредим. Часам повезло меньше – стекло разбилось, а на корпусе осталась вмятина. В свой следующий отпуск я отдал их в ремонт, но, как и многие старые солдаты, они так и не стали прежними. Что-то случилось с механизмом, и поэтому теперь они начинали отставать и показывать неправильное время через двенадцать часов после завода. После войны я показывал их лучшим часовщикам на Хаттон-Гарден. Те, какое-то время с ними провозившись, говорили, что поломка устранена, но через неделю все возвращалось на круги своя – с надежностью часового механизма.
Я сел на койке. Рубашка насквозь пропиталась потом. Свечи догорели и застыли на полу десятью лужицами растаявшего воска. В свете керосиновой лампы я разглядел еще двоих клиентов. Они лежали на боку на своих койках без признаков сознания. Девушки нигде не было видно. Я медленно встал, нетвердой походкой поковылял из комнаты, поднялся по лестнице и вышел на улицу.
На город спустился туман, сдобренный выбросами заводских труб. Ночной смрадный воздух напоминал о Лондоне. Только теперь я задумался, как же попасть обратно в свой пансион. Шансов найти в такой час рикшу почти не было, оставалось лишь добираться пешком. Вот только я даже примерно не представлял, где нахожусь. Я ругал себя за то, что не догадался попросить рикшу подождать. Внезапно мне пришло в голову, что Маколи встретил свою смерть в похожих трущобах предыдущей ночью почти в тот же час. Вот будет забавно, если человека, расследующего его убийство, самого убьют сутки спустя при схожих обстоятельствах. |