Он шагал, не скрывая своей ненависти к холоду, но те, что неотступно следовали за ним, скопище заблудших сельчан, замедляли шаг, насколько это было возможно, и, казалось, почти удерживали его за порхающие концы стихаря. Они не позволяли провести себя на похоронах. Их щеки и носы побагровели, а глаза сверкали подобно инею и алчно следили за деревянным гробом.
«Это ничего для них не значит», — желчно подумала девушка. Звонкие слова плыли со странной для их массы легкостью над ее головой.
Люди были здесь потому, что на похоронах было на что посмотреть, и когда они должным образом организованы, то означают пироги и пиво, и потому, что натиск слов, которые через регулярные промежутки времени собирались вместе, чтобы подняться и взорваться великой девятой фразой: «Боже, дай мне познать мой конец и число дней моих, чтобы я мог удостовериться, сколько мне еще жить», — давал почувствовать значимость происходящего.
Она не хотела угощать их ни пивом, ни пирогами, так как она любила дух, обитавший в теле, которое несли перед ними. Но так как она не любила само тело, которое, когда она была маленькой, било ее, а когда она стала старше, бессознательно допускало странные грубые жесты по отношению к ней и отталкивало ее, то теперь она оставалась равнодушной.
Она уже привыкла к тому, что нет с ней больше бранчливого, несчастного, растерянного духа. Когда-то она любила его со спокойной постоянной теплотой. Он кормил ее и давал ей кров, и она была благодарна ему за это, а когда под конец она увидела, как он изо всех сил борется со своим собственным бредущим наугад, глумящимся над собой телом, она пожалела его.
«Так как я посторонний тебе и временно пребываю, как все мои предки. О, пощади меня немного, чтобы я мог вернуть мою силу до того, как я уйду отсюда и не буду виден более». Эндрю шевельнулся. Это были первые слова, которые дошли до его сознания с того момента, как страх перед большим скоплением людей сковал его сердце. Он был напуган появлением сельчан: женщин, которые разглядывали покойника, и мужчин, которые тщетно выискивали пиво. Каждое новое лицо вызывало в нем спазм тревоги, а то, что его не узнавали, каждый раз вселяло слабое утешение, пока наконец смены страха и покоя не усыпили его мозг.
Ему помогло то, что, повернувшись спиной к болтающим женщинам, он увидел морской туман, показавшийся на минуту на вершине холма, с которого он пришел. Занесенный туда бризом, слишком слабым, чтобы рассеять его, он минуту пошатался пьяно на краю, а затем стал опадать виток за витком в долину. Появление тумана принесло чувство тайны и того, что было, как подсказывало ему сердце, обманчивой безопасностью. Эндрю не ощущал ничего, кроме смутной иронии и фарса происходящего. Он был братом главной участницы похорон, но торжественная церемония для него всего лишь спектаклем. Человек, которого они опустили в землю и для которого все эти люди пели, тоскливо завывая через равные промежутки времени, был ему незнаком и не значил для него ничего, кроме неожиданно появившегося бородатого лица и золотой вспышки падающей звезды.
Девушка, Элизабет, его сестра (было трудно помнить, что она — его сестра) оставалась молчаливой посреди быстрого течения голосов. Когда гробовщик открыл крышку гроба и незнакомые женщины пришли в движение, чтобы в последний раз взглянуть на покойного, только тогда она выказала признак чувства.
Она повернулась лицом к ним, как будто хотела оттолкнуть их, и ее рот скривило сердитое слово, которое она не произнесла. Затем она шевельнула пальцами — жест был адресован самой себе — и отошла в сторону. Гробовщик закрыл крышку гроба, привычно, как закрывают книгу. В этом не было ощущения финала, даже когда он забил гвозди. Эндрю увидел маленькую группу женщин, шепчущихся в углу. Они смотрели и шептались, и в тот же миг неосознанный страх пронзил его. Ему показалось, что все лица обращены к нему. |