Они любят своих старых пузанов умом; любят потому, что восхищаются ими, потому что их привлекает положение пузанов в обществе, или их знания, или их известность. Они спят не с мужчиной, а с репутацией, с воплощением некоего рода деятельности. А потом, некоторые из этих девиц — будущая живая реклама ко Дню Матери, а некоторые, вроде малютки Флоренс Найтингейл[133], ждут не дождутся Крымской войны. В этих случаях сама старческая немощь их пузанов становится лишним плюсом. Девицы получают удовлетворение благодаря тому, что спят не только с репутацией или кладезем мудрости — к примеру, с федеральным правосудием или председательством торговой палаты, — но, кроме и сверх того, с раненым солдатом, со слабоумным ребенком, с драгоценным вонючим дитятком, которое до сих пор какает в кроватку. Даже в этом нехитром экземпляре (Обиспо украдкой бросил взгляд в сторону бара), даже в ней есть что-то от Флоренс Найтингейл, что-то от Самой Замечательной Мамочки. (И это несмотря на тот факт, что при мысли о реальном материнстве она испытывает чуть ли не физическое отвращение.) Джо Стойт для нее немножко ребенок и немножко больной, за которым надо ухаживать, и в то же время он, разумеется, ее собственный, личный Авраам Линкольн. По счастливому стечению обстоятельств, он оказался еще и обладателем чековой книжки. Что, понятное дело, немаловажно. Но если б только это, Вирджиния не была бы так довольна жизнью. Чековая книжка обрела большую цену благодаря тому, что находится в руках полубога, которому иногда нужно менять пеленки.
— Повернитесь, пожалуйста.
Стойт подчинился. Спина, подумал Обиспо, внушает заметно меньше отвращения, чем живот и грудь. Наверное, оттого, что она почти обезличена.
— Вдохните поглубже, — сказал он, ибо намеревался разыграть весь фарс с начала до конца и на этой новой сцене. — Еще.
Стойт сделал чудовищно глубокий вздох, точно китообразное.
— И еще, — сказал Обиспо. — И еще разок, — сказал Обиспо, под пыхтенье своего пациента размышляя о том, что его собственное главное достоинство заключается в разительной несхожести с этим насквозь провонявшим старым бурдюком.
Никуда она не денется, подумал он; больше того, ей придется принять и его условия. Никаких параллелей с Ромео и Джульеттой, никакой болтовни о Любви с большой буквы, никакой чепухи вроде весенних цветов, волшебных снов и чудесных оков, которыми полны популярные песенки. Только чувственность, без всякой романтики. Настоящие, невыдуманные, конкретные ощущения, не меньше — это уж само собой разумеется, — но и не больше (а вот это само собой наверняка не уразумеется; ведь эти сучки вечно норовят найти в тебе родственную душу или заставить тебя таскать их на руках). Не больше, хотя бы из уважения к научной истине. Он верил в научную истину. Факты есть факты, и нечего тут мудрить. Имеет, например, место факт, что молодые деницы на содержании у богатых стариков, как правило, легко поддаются соблазну. Имеет место и тот факт, что богатые старики, будь они даже сверхудачливыми бизнесменами, обычно так запуганы, невежественны и глупы, что их без труда надует, стоит ему только захотеть, любой умный человек.
— Еще раз скажите «а-а», — громко произнес он.
— А-а. А-а.
Можно быть почти а-абсолютно уверенным, что он ни о чем не догадается. Таковы все старики, об этом говорят факты. И факты же свидетельствуют о том, что любовь состоит исключительно из возбуждения и его утоления. Так зачем приукрашивать эти факты какими-то лишними выдумками? Почему не быть реалистом? Почему не использовать трезвый, научный подход к делу?
— А-а, — повторял Стойт. — А-а.
Кроме того, продолжал размышлять Обиспо, механически прислушиваясь к шорохам и потрескиваниям в недрах теплой, пахучей бочкообразной туши, кроме того, есть и более личные причины, благодаря которым неприкрашенная, химически чистая любовь кажется предпочтительнее. |