Изменить размер шрифта - +
 — В тот день, когда я после нашей встречи в Палате Общин вернулся домой, впервые мои мысли были заняты не только Надей. Я думал о тебе. Трудно представить, чтобы две женщины были так различны — и все же временами мне кажется, что вы похожи. Ты не знаешь, Лин, скольких сил мне стоило не говорить с тобой. Мне хотелось объяснить тебе свои чувства, быть с тобой откровенным. Пусть мои слова звучат высокопарно, но ты обладаешь способностью раскрывать сердца людей. Надя была такой же. Она тоже была честна, открыта и лишена всякого притворства. Вы обе сильно отличаетесь от обычных женщин.

Он остановился и взглянул на меня, но я чувствовала, что он видит не мое, а чужое, более красивое и утонченное лицо.

— Возможно, тебя удивляет, — продолжал он, — но Надя была настоящей европейкой. Очевидно, это заслуга ее матери, что ее дочь имела чисто английское мировоззрение. Искусство было отделено от жизни — на сцене она была полумистическим существом. Но вне театра никто бы не поверил, что перед ним звезда: она была слишком цельной натурой, чтобы опускаться до жеманства. Во многом она была еще ребенком — ребенком с очаровательным женским шармом. Никто не мог быть уверенным в ней. И все же она всегда говорила то, что думала, она была лишена того искаженного образа мышления, который, будучи присущим всем восточным народам, делает их трудными для понимания и общения.

Хотя это было несущественно, но меня радовало, что Надя оказалась такой. Теперь, когда я больше не связывала себя с нею, она опять, как в самом начале, превратилась в страшную угрозу моему счастью. Моя задача в некоторой степени облегчалась тем, что мне не приходилось бороться с какой-нибудь интриганкой или обольстительницей. Я могла думать о ней как о девушке, похожей на меня, как о человеке, который всем сердцем любил Филиппа, так же как я любила его.

— Расскажи мне еще, — попросила я. — Расскажи, как вы познакомились.

Я знала, что он с радостью хватается за возможность говорить о ней. Я убедилась в своей правоте: он долгое время носил в себе свои страдания, не имея близкого человека, которому мог бы открыть свою душу и которому мог бы поведать, как он несчастлив, какая утрата постигла его. Его исповедь была подобна потоку, который наконец прорвал долго сдерживавшую его плотину.

Филипп сел.

— Это произошло в начале 1917 года, — начал он. — Я более полугода находился на фронте. Наконец, в апреле, я получил отпуск. Не могу передать тебе, Лин, какими глазами я смотрел на зеленые поля и деревья, которые не были искорежены снарядами, на неперепаханные сады. Я испытал восторг от возможности купаться в ванной, одеваться в чистое белье. Я освободился от грязи и зловония смерти.

Дело было перед Пасхой, поэтому многие уехали из города на каникулы. Я принял приглашение приехать к одним знакомым в их загородный дом. Но сначала решил провести несколько дней в Лондоне. В первый вечер я ужинал с двумя мужчинами. Мы отлично провели время: один из них тоже был в отпуске, а другой только что вышел из госпиталя и ждал приказа возвращаться во Францию. Мы были молоды и радовались жизни. Мы решили кутнуть на всю катушку — есть, пить и веселиться.

В десять вечера, после ужина, мы отправились в “Альгамбру” взглянуть на Виолетту Лоррейн в “Кутилах”. Свободных мест не оказалось, но мы были совершенно не в состоянии стоять в проходе после сытного ужина. Мы велели шоферу везти нас в “Лондонский павильон”. Там шло какое-то ревю — мы не имели представления, что это такое.

Нам удалось достать три билета. Нас впустили в зал только после того, как хор, который и пел, и танцевал одновременно, закончил свое выступление под гром аплодисментов. Сцена погрузилась в полумрак. Очень тихо — так тихо, что мы не сразу услышали ее — зазвучала странная музыка.

Быстрый переход