|
Ужинай.
Зикунов взял платок, сунул в карман и пошел на свое место – между Велеховым и Борщиком. И ребята наконец принялись за простывшую кашу.
Я села напротив Наташи. Она взяла свою горбушку и уже хотела откусить, но что-то задумалась. И вдруг встала, подошла к Зикунову и положила перед ним нетронутую горбушку.
– Это тебе за Тёму, – сказала она и вернулась на своё место.
Мгновение тишины. Вскочил Шура, бросился к Зикунову:
– За Лебедева!
И положил да стол два куска сахару.
– За Киру, – сказал Женя, кладя перед Зикуновым свою порцию.
Так ребята перебрали всех ленинградцев. Они подходили к Зикунову по очереди, без суеты и толкотни. Каждый клал свой ломоть спокойно, бережно. Только Тоня почти швырнула Зикунову в лицо свой кусок и с криком:
– Подлец же ты! Еще и хлеба ему! – вылетела из столовой.
Справа Велехов усмехался краем губ. Слева Борщик смущенно, как будто исподтишка, пододвинул Зикунову кусок сахару, поколебался долю секунды, багрово покраснел и пододвинул второй кусок.
А Зикунов сидел понурый, не глядя на выросшую перед ним горку сахара и хлеба.
Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Наташе Шереметьевой.
Ну, вот что я тебе скажу, друг Наташа! Земля – она, конечно, тесная, опять же круглая, и для того, чтобы это сообщить, я и пишу тебе.
А сестренка твоя Анюта – рядом. Даже не через перегородку лежит, а отгорожена одной занавеской. Анюта и велела тебе написать. Вот какие дела.
Неделю тому назад вхожу я в санчасть, вдруг гляжу – у медсестры в руках гимнастерка. На гимнастерке значок наш. Красная черешенка.
Так что земля и в самом деле круглая, об этом я тебе сразу намекнул. Ну, значит, гимнастерка, а на ней черешенка.
Я туда-сюда, а гимнастерка-то маленькая. Не иначе, думаю, кто-то из наших пацанов дал деру на фронт.
И вдруг слышу: «Митя!»
Прямо с неба, с верхних нар. Подхожу – Анюта.
Сразу скажу: ранение у нее пустячное, осколочное, в руку. Осколок изъяли. Благополучно.
Вот и свиделись!
«Брат сестру нашел» – так раненые говорят.
Вспоминаю вас двоих, как вы приехали в Черешенки. Помню окно. Вы обе спиной к окну стояли. Ты – покороче, она – подлиннее. Ты – веселая, а она – печальная, и глаза вниз.
До того, как вам прийти, Лючия Ринальдовна сказала про рассыпанные ложки – среди них чайная ложка была. Она сказала: это к гостям, и кто-то будет маленький.
А маленький гость ты и была. Но тогда я не знал, что буду тебе писать. И слушать, как она дышит за занавеской. И думать, не надо ли ей воды.
В общем, все в порядке, Анюта идет на поправку, так и скажи Галине Константиновне. Кланяйся ей, Шурке моему и всем ребятам.
Жму твою руку, можешь на меня положиться.
Твой Дмитрий Королев.
Нет, совсем не всегда мне легко с ребятами. Мало, страшно мало я о них знаю. Вот – Щеглов. Кто был для меня понятнее Щеглова? Простой, легкий, виден насквозь. И вот этот-то легкий мальчишка носит в душе тяжесть, о которой я ничего не знаю. «У меня чутье на людей, у которых на душе камень», – сказал как-то про Мишу Петр Алексеевич. Но что же это? Спросить я не умею, я жду. А разве можно ждать? Тут надо, непременно надо спросить. Разве я не помню Федю – каким освобождением было для него рассказать о своей беде!
– Миша, почему вы с папой в ссоре? Скажи, и тебе легче станет, и мы вместе придумаем, как быть.
– Галина Константиновна, так ведь я почему не говорю? Не верю вам, что ли? Нет, стыдно мне. Стыдно. Я даже как подумаю, от стыда помираю. Не могу я про это говорить. Вы не сердитесь, ладно?
Щеглов отзывчив на каждое доброе слово. |