Изменить размер шрифта - +

 

Одна беда, это моя постоянная беда: ревность. Если у человека есть личные родители, ему, наверно, с точки зрения ревности, легче. Кроме, конечно, меня. Я ведь ничего не забыл. Люди умирают от пуль. Люди умирают за работой. А я, наверно, умру от ревности. Я и Г. К. ревновал, стыдно сказать – ревновал ко всем ребятам. А иногда я думаю: есть такой человек, что все отдает, а тебе мало – не хватает. А есть такой, что у него много таких, как ты. А у него хватает на всех. Вот она такая. Помню, когда должен был родиться Тосик, Леночка ей сказала:

– Ты будешь его больше любить, чем меня?

– Почему ты так думаешь?

– Раньше ты любила одну меня, а теперь поделишь.

Г. К. сказала:

– Глупая, разве любовь делится? С каждым новым ребенком рождается новая любовь!

Вот как она сказала. И в самом деле, вроде каждого из нас она любила по-разному. Даже самого распаршивого, например Якушева. И вроде, конечно, хватало. А все-таки лучше, если б я был у нее один. Ну, еще Егорка, Лира и Катаев. И Король. И всё. А меня чтоб все равно любила бы больше. Хотя они все лучше меня. Но это неважно.

И вот еще насчет ревности. Раз я спросил у С. А.:

– Вы ревнивый?

Он мне ответил:

– Да я даже петуха неревнивого не видал. А голубь? Кроткая птица, а как дерется – кровь брызжет, перья летят! Гм… Ревнивый ли я!

Тогда я спросил:

– А Антона Семеновича вы ревновали?

Он ответил:

– А как же, ясно!

– А он что?

– Плевать он хотел на мою ревность.

Очень мне хотелось спросить насчет Г. К. – ревновал ли он ее. Но постеснялся тогда. А жаль… Сейчас отсюда уж не спросишь. А мне так надо знать. И как же быть? Как мне быть если я могу свернуть голову каждому, кто входит в библиотеку.

Полк Лиры посадили на наш аэродром. Так что надобность напрашиваться в делегаты отпала. Теперь в свободное время ходим втроем. Думали написать Г. К. коллективное письмо. Сидели, сочиняли. Что-то не получается. Решили по-старому, каждый сам.

 

Встретил Нину на мосту. И вдруг ясно понял, что она все обо мне знает. Когда я подошёл, она забыла сказать «здравствуйте», а в глазах какой-то испуг, сострадание. Щеки впалые, из-под платка выбиваются светлые волосы. И я вдруг подумал, что она некрасивая. Но мне уже все равно – красивая или нет. Разве в этом дело? Я ее остановил на мосту, хотя она торопилась и была, наверное, голодная, усталая. Взял ее руку и молчал. От раскаяния молчал. От раскаяния, что я завтра уже не буду здесь, а ничего о ней не спросил, ничего о ней не знаю. Почему она приехала в Полярный, к брату? Может, у нее погибли мать, отец? Как доехала сюда? Лицо у нее измученное. Может, ей помочь надо было – ну, например, вместо нее за хлебом сбегать или пол в квартире вымыть, я ведь хорошо полы мою. Да мало ли чего, разве сразу придумаешь? А я был занят, я подсчитывал, кто к ней подходит за книжками. И собой занят, своими переживаниями. Она сказала:

– Ну что, Федя, так и будем стоять и людей смешить?

– Да, да, Нина Алексеевна, а может, вам чего-нибудь поднести?

– Да что же нести, у меня только сумка.

И правда, у нее в руках была только сумочка. Я проводил ее до дверей. Она сказала:

– Ну что, Федя, сумку-то вы мне отдадите?

И вдруг я еще крепче, изо всех сил вцепился в эту сумку, закрыл глаза и прижал ее к лицу. Кто-то спускался с лестницы, и я опомнился. Какое доброе, какое грустное у Нины лицо. Бывает же такая красота.

Мне хотелось сказать: «Я люблю вас». Но я не мог, потому что мне горло перехватило. Побежал вниз. Стал толкать дверь, а она открывается на себя.

– Нина Алексеевна, Нина Алексеевна, а у меня завтра вылет! – вот только это и сказал.

Быстрый переход