Изменить размер шрифта - +
И старик, и сыны… – И покойно, ласково прибавила: – Ты кого схоронила? Сестру? Как звать? Ирина? Царство небесное. Я сюда часто хожу, как приду – поклонюсь. А ты не горюй. Летом здесь хорошо. Травка. И цветы посадишь. И твоя могилка не хуже других станет. А камень пускай твои ребята вон сюда столкнут. Мне непосильно… А знаешь, как мне открылось, что моего меньшого убили? Снится мне – приходит он домой и говорит: «Мамаша, жди, приду тридцать второго числа». Смекаешь? Погляди календарь, нет такого числа – тридцать второго. Ни в одном месяце нету. Тут я и поняла: не дождусь…

Мы шли с кладбища и молчали. Мне хотелось скорей выбраться на улицу, увидеть свет в окнах. Было тяжело от ледяного ветра, от седых сумерек, от неясных теней, которые отбрасывали на снег кресты. В ушах раздавался голос старухи. Только и осталось у человека, что могила, в которой схоронен один, а ей чудится – трое.

– Иногда я думаю, – сказал Петр. Алексеевич, – что есть только одно непоправимое на свете: смерть. Все остальное – одолимо.

Одолимо ли?

 

Ребята были еще в школе, когда к нам на Незаметную пришел человек в шинели. Я видела, как он поднимался по лестнице. За плечами у него был мешок. На серой шапке-ушанке не растаял снег. Человек шел со станции, я знала, что недавно прибыл поезд из Дальнегорска. Кто он, этот приезжий? С какими вестями? Почему-то я ждала его и с надеждой и со страхом – так я раскрывала теперь письма. Каждый человек, каждое письмо могли принести с собою и радость и горе. Что несет нам вот этот, который идет сейчас по лестнице?..

Он шел со ступеньки на ступеньку, тяжело поднимая ноги, и, только одолев лестницу, вскинул глаза. Я увидела лицо усталое, худое. Правая рука была на перевязи. Он протянул мне левую, здоровую:

– Щеглов.

Смятение, испуг – не знаю, что было во мне острее. Я смотрела на этого усталого солдата и пыталась понять, почему с таким отвращением говорил о нем сын. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо. Оно внушало скорее симпатию, чем неприязнь. Правда, подбородок безвольный, срезанный, как у черепахи. Но зато линия губ добрая, мягкая. И по обеим сторонам рта глубокие болезненные складки.

Надо сказать ему… – подумала я. Предостеречь. Но что сказать, от чего предостеречь? Я просто спрошу: почему сын не захотел вам написать?

– Здоров Миша? – спросил Щеглов. – Я нарочно без предупреждения. Мог бы телеграфировать, но телеграммы сами знаете как идут сейчас. Можно сказать, ползут, а не летят. Дай, думаю, неожиданно. Вот – сразу, не предупредив. Где же все ребята? Ну да, в школе. Далеко же вы, однако, забрались, можно сказать, на самый край света. В Азию…

Я даже не знала: волнуется ли он? Пожалуй, только многословие и выдавало его тревогу. Но катастрофы он не ждал, он жадно расспрашивал про Мишу и повторял:

– Удивительное все-таки счастье! Ведь все нити были потеряны. Он меня не разыскивал, считал убитым. А я искал… Упорно искал. Это бюро по розыску детей – знаете, в Бугуруслане, – они работают, можно сказать, героически…

Я все ждала минуты, чтобы вставить слово, чтобы приготовить его. Но внизу послышался глухой шум – возвращались ребята. Я оставила Щеглова в кабинете и побежала вниз. Миша сразу попался мне на глаза. Оживленный, румяный с мороза, он начал было мне о чем-то рассказывать.

– Папа приехал, – сказала я, не слушая.

Миша остановился как вкопанный и хрипло сказал:

– Не пойду!

Я стала подниматься по лестнице. Ну что ж. Надо собраться с силами. Сейчас я скажу – сын не хочет вас видеть. И тогда наконец пойму, что стоит между ними. И вдруг услышала за собою быстрые шаги.

Быстрый переход