Но после истории с милицией у нас все пошло вкривь и вкось, так порой едва заметная сыпь показывает, что человек еще нездоров. В воздухе нашего дома жили тревога, обида, подозрение, и даже малость вдруг вырастала до громадных размеров. А то, что сказала Поля, не малость.
– Если хочешь знать, Тоня, – говорит Шура Дмитриев, – я плевал бы на эти ее подлые слова. Поскольку я сам подзаборник, то и имею право тебе посоветовать. Послушай умного человека и плюнь. Немцы Киев заняли, а мы будем обращать внимание на Полю. Да кто она такая?
– Я бы тоже плюнул, – соглашается Женя Авдеенко, – но Поля должна извиниться.
– Не надо мне ее извинений! И если она даже будет ползать на коленях, все равно не прощу! – кричит Тоня.
– Нет, пускай сейчас же при всех просит прощения, – раздельно, холодно говорит Лиза Чадаева.
Поля смотрит на нас исподлобья, чуть смущенная. Мне кажется, что попросить прощения ей ничего не стоит, ее все это задевает неглубоко. И, видно, я права, потому что Поля вдруг произносит как-то очень привычно, скороговоркой:
– Тоня, прошу тебя перед всем нашим коллективом, прости за грубые слова. Я больше не буду.
– Не прощу, – отвечает Тоня, – я тебя никогда не прощу, даже перед смертью. До самого своего последнего часа.
Тоня говорит это так, будто произносит со сцены трагический монолог. Я уверена, что мне еще попадется книга, из которой она вычитала такие слова. Сизов – он ведет собрание – говорит Поле:
– Ты ее сильно обидела, подожди, она не может сразу простить.
Я гляжу на него и думаю: вспоминает ли он в эту минуту тот далекий час, когда мы теплым августовским вечером вот так же сидели в Черешенках, а в середине круга были он и Катаев. И чей-то беспощадный голос сказал: «Утром сделал подлость, а к вечеру все понял?»
– Да что я такого сказала? – говорит Поля.
Она и вправду не понимает, она не умеет соизмерять удар. Она девочка без затей, у нее обо всем свое прочное мнение, и она любит высказывать его вслух. «К чему она, пылкая любовь? Ни к селу ни к городу! – говорила она однажды, сидя у печки, где мы часто собирались после ужина. – Вот у нас в Смоленске вышла одна замуж с пылкой любовью, прожила полтора месяца, и бросил он ее. А другая вышла – никакой пылкой любви. И как хорошо жили! Перед самой войной кабана зарезали, двенадцать пудов весом. Я же говорю: ни к селу ни к городу».
Какая-то соседская бабка у Поли в Смоленске называла детдомовских «подзаборниками», вот она, не задумываясь, и кинула это слово Тоне. А когда пришлось извиниться, она порылась в памяти, нашла там залежавшиеся слова, тоже где-то слышанные: «Прошу тебя перед всем нашим коллективом…»
И снова я просыпаюсь ночью, как от укола. Из сна выплыло бледное личико Зикунова – и сон сразу прошел.
– Посмотрите под сараем, – шепнул он мне сегодня, – под снегом…
Это было утром, когда я провожала их в школу, – он чуть поотстал от других и сказал это быстро, тихо, даже не глядя на меня. Если б кто смотрел на нас со стороны, и не подумал бы, что мы разговариваем.
– Послушай, – сказала я в отчаянье, – не смей больше ябедничать. Я ничего не хочу знать. Либо скажи при всех, либо…
Он исчез прежде, чем я успела договорить. А я, когда совсем рассвело, с камнем на сердце пошла за сарай, разгребла снег и нашла там десять маек и три простыни. Белье было наше, детдомовское… Кастелянская не запиралась – так было заведено у нас издавна: замков мы не признавали. Семен любил говорить, что всякую работу в детском доме начинал бы с того, что посрывал бы все замки. |