|
Я спрятала деньги в сумку.
– Ну, Женя, – сказала я самым наставительным тоном, на какой была способна, – никогда больше не бери чужого! Спокойной ночи, ребята. До завтра!
Уже за дверью я услышала негромкий Женин голос:
– Вот не думал я, что ты ко всему еще и дурак.
Сейчас будет взрыв. Сейчас Велехов вскочит, набросится на Женю. Я снова приоткрыла дверь. Велехов лежал на спине, нижняя губа его была крепко закушена, взгляд бешеный. Он молчал.
– Ой, не могу! – донесся до меня голос Шуры. Он снова смеялся, весело и с облегчением.
Я очень помню ту зиму. Каждый день отчаяние сменялось надеждой, каждый день на смену безнадежности приходила вера. Почему-то мы были убеждены, что Семен на Украине, в партизанском отряде. Одна Тоня всякий раз видела его в новом месте – там, где шли самые жаркие битвы. И теперь, в начале сорок третьего, Семен, по ее разумению, был в Сталинграде. Сталинград горел, пылала Волга, каждый дом, каждый чердак и подвал были крепостью.
– Где ж тут писать? – говорила Тоня. – Вот выгонят немцев из Сталинграда, всех до одного выгонят, и тогда…
Наконец в начале февраля мы услышали по радио знакомый всей стране голос диктора – громкий, торжествующий:
«Наши войска полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск, окруженных в районе Сталинграда!»
И в тот же день радио сообщило, что наши части подошли к украинской границе, пересекли ее и продвигаются в глубь Украины.
Б глубь Украины. В глубине Украины Черешенки. Наш лес и речка под горой. Наш неказистый мирный дом, кусты акации и Костикова яблонька. В глубине Украины Киев и тот каштан, что однажды зацвел осенью.
Я не могла сладить с собой. Отошла к окну и стояла, боясь повернуться, чтоб ребята не увидели моих слез. Передача окончилась, и в комнате стало тихо. Я еще постояла спиной к ребятам, потом обернулась. Каждый был занят своим: кто делал вид, будто готовит уроки, кто перелистывал книгу. Чтоб я могла выйти незамеченной, чтоб не думала, будто они видели, как я плачу.
Газетные страницы запестрели родными названиями, именами. Одна передовая называлась коротко: «Харьков» – черные крупные буквы, бросившиеся ко мне с газетного листа, еще и сейчас стоят перед глазами. Теперь уже скоро! Скоро будет письмо! Не нынче, так завтра! Белый треугольник без марки, надписанный милым размашистым почерком. А может быть, телеграмма? Да, телеграмма, это быстрее, но следом за нею непременно письмо: «Дорогая моя Галя…»
Но долго жить в радостной надежде не удавалось. Едва начинала брезжить радость и вера, как на нас обрушивался новый удар.
Я развернула газету и увидела открытое большеглазое лицо с упрямым ртом и откинутыми назад волосами. Над снимком было написано: «Перед расстрелом». В маленькой подписи говорилось, что снимок найден в вещах убитого немецкого офицера. «Взгляни на этот страшный снимок! Немецкий палач сфотографировал свою жертву перед расстрелом. Мы не знаем его имени… Но вглядись в него…»
Я знала его имя – это был Вася Коломыта. Он стоял прямой как стрела, руки связаны за спиной. Я смотрела на него, и память рисовала мне первый вечер в Черешенках: хмурый плечистый подросток бережно держит за руку маленькую Настю.
…А вот он идет в гору и легко несет ведра с водой… Вот наклонился над грядкой… Вот за что-то распекает Вышниченко… Мастерит малышам кубики… Сильный, добрый, верный. Когда мы уезжали в Москву накануне войны, он только что кончил сельскохозяйственный техникум и стал работать в совхозе. Потом от него было письмо с фронта. Единственное, и вот передо мной его последние минуты.
Зачем же было растить, любить, если потом нельзя ни оберечь, ни помочь? Я еще и еще вглядывалась – сомнения быть не могло, с газетной страницы на меня смотрел Коломыта. |