|
И все это чувствовали. Технарь смотрел на нее с непонятным выражением изумления и недовольства.
Тогда Тонина сделала шаг к Гусеву и протянула ему руку. А он даже не заметил, так напряженно смотрел ей в лицо, когда же опомнился, как-то торопливо схватил ее руку и долго, очень долго тряс.
— Здравствуй, Тосенька. Вот время-то летит! — забормотал.
Я понял, что всем нужно выйти, чтобы они могли просто поздороваться. Как остальные не понимают?
И я вышел.
У печки стояли два пенька-чурбана. Я сел, открыл заслонку и стал подкладывать дровины. Огонь хватался за поленья, облизывая, обгладывая их, превращая в загадочные замки и руины с переходами, кельями и перегородками, тонкими, как папиросная бумага.
Я думал о матери. Скоро двенадцать. Сидит она одна или спать легла? У нас даже телевизора нет.
А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно.
Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней?
Пришел Мишка и сел на второй чурбачок.
— Кто этот Гусев? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Капусов. — Раньше отец говорил — неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию.
— А почему неудачник, прожектер?
— Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. «Себя» искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах — университет, бах — статьи какие-то, бах — диссертация.
— Он геолог?
— Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой.
— Наверно, интересная у него работа?
— Наверно, — меланхолически согласился Капусов. — Такая интересная, что Антонину проморгал.
Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься.
— А что, у Антонины с Гусевым любовь была?
Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора.
— Была вроде.
— Так если была, зачем же она за другого вышла?
— Спроси что-нибудь полегче, — сказал Капусов. — Я что тебе, аптека?
— Ты не любишь Гусева?
— Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело.
Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание.
И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел.
Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно.
А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, — шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты.
И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого — в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание.
Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую. |