|
Вечером я опять шарахался по квартире. Кто-то приходил, долго звонил, я не открывал. Дважды звонил телефон — не подошел. Свет погасить я не решился. Заснул только под утро на маминой кровати.
Проснулся — солнце в окно. Не знаю, который час.
Будильник остановился. В кухне мертво. Чайник холодный. Кастрюльки какие-то на плите, крышек не поднимал. Тут и отец пришел.
Он не разделся. Сел, оглядывается. Он у нас никогда не был. Жалкий он какой-то. Ростом небольшой. Шапка его меховая на столе лежит. Помолчали. Я закурил, впервые при нем. Меня тошнило.
— Пойду чайник поставлю.
— Я не хочу, — сказал он.
— Я для себя.
Заварки не нашел, зато обнаружил полпачки кофе и целиком сыпанул в кофейник. Поставил на газ.
Оторвал кусок черствого батона и намазал маслом.
— Кофе будешь?
— Нет, спасибо.
Я сидел напротив него, ел батон и запивал кофе, густым и черным, как мазут, старался не чавкать. Он молчал.
Я аккуратно собрал крошки со скатерти, прикрыл кровать.
— В морге просили, — сказал он, — принести белье, платье и туфли. Давай соберем. Поеду и свезу.
Я вспотел. Вспомнил, как мама на кухне белье свое сушила: лифчики какие-то с вытянутыми резинками, штаны, рубашки застиранные, мелкие стрелочки ползут по ним, дырочки, как от моли. И все во мне возмутилось. Он же не может, не должен, не имеет права на это глядеть. А он ждал. Он нерешительно направился к шкафу.
— Здесь у вас белье?
— Нет!
Я в один прыжок встал между ним и шкафом. Он даже испугался.
— Нет, — сказал я.
— Может, купить нужно? — беспомощно спросил отец. — Я размеров не знаю. Вчера пришел туда, меня не пускали, спросили, кто я. Растерялся, сказал, муж.
Я думал тебя там найти. Белье нужно бы женщинам, конечно, поручить. Были ведь у нее какие-то знакомые.
— Я уже отдал белье тете Лиде, — соврал я. — Она снесет.
Отец кивнул.
— У меня идиотское положение, — сказал он. — Мне сказали принести белье, потому что я представился мужем. Я женщину там встретил с завода, она говорит, похороны завод берет на себя.
Я кивнул.
— Паспорт вчера отнес. Свидетельство о смерти получил, — сообщил я. Пускай завод похоронит. Там ее любили.
Он кивнул.
Мы сидели друг против друга и кивали головами, как китайские болванчики, голоса у нас были постные.
И я вдруг впервые понял — напротив меня сидит сорокасемилетний я. У него тот же лоб, и так же волосы лежат, и глаза мои, и все мое, только постаревшее.
Когда отец наконец ушел, я открыл шкаф и вывалил все белье на кровать. Оно нежное, как всякий много раз стиранный трикотаж, аккуратно выглаженное и уложенное. Я собрал то, что получше. Снял с вешалки любимое мамино платье, серое с красными пуговками в виде ромашек. Достал выходные туфли, долго их чистил. Я не хотел, чтобы для нее купили все новое, безличное, и для нее и для меня чужое.
Я тщательно завернул вещи, боясь помять платье, и повез Лидии Ивановне свидетельство о смерти.
Лидия Ивановна пробовала меня покормить, но я не мог есть. Сидели с ней за круглым столом. Иногда по комнате бесшумно скользила старушка. В дверях, притаившись, стоял маленький мальчишка, пока его не уволок куда-то муж Лидии Ивановны.
— Вышла… нет, выбежала… — голос у Лидии Ивановны дрожал, — до лаборатории, пальто не накинула.
Выскочила из парадного, а тут машина, сыворотку с молокозавода привезла…
Глаза у меня наполнились слезами, я отвернулся и поднял к потолку голову, подперев подбородок рукой. |