Пару раз заходил следователь Попов, с которым больной разговаривал уже с помощью органов речи. Попов все так же пыхтел, черкал что-то в блокнотике с видом, выражавшим сугубую важность посещения. Он сообщил, что комната полностью разграблена, все, что можно было разбить, было разбито, и там практически ничего не осталось, кроме хозяйственных мелочей вроде немытых тарелок и ершика для бутылок.
О деньгах, спрятанных под матрацем, уже не имело смысла справляться. Если бы милиция их нашла, лейтенант сообщил бы, а вызывать шквал дополнительных вопросов не хотелось, чтобы, с одной стороны, не выяснять источник своих средств, а с другой, скрыть потенциальных виновников нападения и иметь возможность смыться после выписки подобру-поздорову.
Постепенно Леня получил неофициальное разрешение звонить по телефону из ординаторской, чем и воспользовался для успокаивающего звонка родителям в Москву. Звонок не принес ему желаемого утешения. Мама охала, ахала и волновалась по поводу его затянувшегося молчания, поэтому родителей пока не стоило обременять просьбой о присылке денег и одежды, справедливо опасаясь ненужных расспросов.
«Отложу-ка я родителей на крайний случай, когда будет уже позарез, — решил он. — В конце концов, у меня пол-Москвы друзей, помогут». И стал названивать по всем номерам, чудом сохранившимся в его памяти.
Но один друг был на отдыхе, другой — в деловой командировке за границей, третий уверял, что сам на мели и помочь никак не может, хоть тресни. Четвертый ответил плохо измененным голосом, что такой гражданин по этому номеру не проживает.
А когда Леня после многочисленных «занято» и «нету дома» дозвонился наконец до своей нежно вспоминаемой долгими южными ночами подруги, Маргаритки Гунькиной, та вместо того, чтобы хотя бы формально вежливо или завуалированно отказать, бесцеремонно заявила, что скоропостижно выходит замуж, ей некогда заниматься пустяками, и бросила трубку.
Он вернулся в палату, лег на койку и накрылся одеялом с головой, как будто собрался спать. Печальные мысли о собственной ненужности и никчемности туманили влагой глаза, уже закипали соленые пузыри, грозившие обернуться через мгновение горючими слезами, как вдруг раздался робкий стук в дверь палаты. Из темноты коридора на полосу льющегося из окна света шагнула повариха Клава. Она с несколько растерянным видом прижимала к груди нечто черное и шевелящееся. В ту же секунду в коридоре раздался вопль бдительной санитарки бабы Мани:
— Куда с обезьяной прешься?! Куда? А ну выходи отсюда, не то к главврачу пойду с жалобой!
Появление в палате столь необычных визитеров и сопровождающий их скандал вызвали небольшой фурор.
— Проходите, девушка, проходите! — загалдели наперебой скучающие больные. — Баб Мань, да брось ты… Да ладно тебе. А вы проходите, девушка.
Клаву можно было отнести к девушкам весьма условно, поскольку у нас девушками называют безоговорочно всех женщин моложе ста лет.
— Иду к главврачу, — угрожающе предупредила санитарка, но, чувствуя мощную поддержку со стороны больных, ретировалась из палаты.
Леня, услышав свою фамилию и знакомый голос, мгновенно вынырнул из-под одеяла. Соленые пузыри сразу же исчезли, так и не пролившись горькими слезами. Клава осторожными шагами, будто ступая по минному полю, прошла к окну мимо вздернутых для растяжки гипсовых ног с грузом.
— Ленечка, родной, что же с тобой сделали! — дежурно зарыдала Клава, подойдя к приятелю и увидев вместо цветущего юноши бледно-желтого человека с черной щетиной и в шапке из бинтов, охватывающей макушку и подбородок и оставлявшей на свободе огромные оттопыренные уши.
— Да ничего, заживет как на собаке. Расскажи-ка мне, что у тебя нового.
— Да ничего нового-то у меня и нет, — ответила Клава. |