— Конечно. Ах ты, глупенькая! — торжествующе воскликнула мать бургомистра.
Розалия присела на скамеечку рядом с госпожой Фабрициус, смиренно положила голову к ней на колени и, дрожа всем телом, призналась:
— Я так боюсь, так боюсь!
— Чего же тебе бояться, маленькая? Лёченский бургомистр — сильный человек. Не он боится, а его должны бояться. Кто же посмеет тронуть его невесту?
И госпожа Фабрициус долго гладила склоненную белокурую головку, пока не увидела, что Розалия больше уже не плачет, а посапывает носиком, и не дрожит от страха, но сладко спит.
Папаша Кендель даже не стал дожидаться, пока новый бургомистр принесет присягу. Выскользнув из ратуши, он, несмотря на поздний час, помчался в своей тележке к Гёргею, чтобы сообщить ему об избрании Фабрициуса, — черт бы его побрал!
Гёргей принял это известие равнодушно и только для проформы спросил, что за человек новый бургомистр.
— Желторотый птенец.
— Так почему же его выбрали?
— Из-за ух, — пояснил Кендель.
— Не понимаю.
— А так, что его один ух отрубил твой племянник Дюрка Гёргей, а тогда Фабрициус стал пополир…
— Популярным?
— Верно. Челофек отшень ретко станофиться знаменит из-за того, что он имеет, — продолжал философствовать Кендель, — а из-за того, чего он не имеет. Так вот, Фабрициус не имеет одно ухо.
— Но зато, говорят, у него есть ум?
— Ум он имеет, Но хранит его у сфоя мамочка. Брафый, фоинстфенный женщин. Она делал из него бургомистр.
— Ну, а других новостей у тебя нет для меня?
— Больше ничего не знаем.
— О моем приезде в город что-нибудь поговаривают?
— Не больше, чем о бюргерской пирушка.
— Дочь мою видел?
— С той поры — нет.
— Тогда поезжай к ней и успокой бедняжку. Скажи, что на этой неделе мы с ней обязательно встретимся. Может быть, даже гак, чтобы никогда больше не расставаться.
Кендель замотал отрицательно головой:
— Не могу, дорогой мой, не могу, голубчик. Прошлый раз, когда барышня Розалия передал мне свою записочку, я соврал старухе Клёстер, будто ты живешь за десять дней пути отсюда. "Вот и прикидывай, старая курица", — думал я про себя. Так что теперь я должен находиться где-то в Трансильвании и никак не могу поехать к ней немедленно.
— Ну, тогда передай с моим племянником Дюри!
— Он не есть в Лёче.
— А где же?
— О, где он только не побывай за это время! Только позволь, я будет лучше по-словацки рассказать, а то по-венгерски мне очень трудно. Отправился, значит, Дюри и прошлом месяце к мамаше в Топорц, попить молочка. А на обратном пути угодил в руки к лабанцам. Из плена его по просьбе отца выкупили: граф Берчени дал за него в обмен двух австрийских офицеров, хотя твой Дюри и пятерых стоит. Парень, словом, освободился, но в Лёче больше не вернулся, потому что его полк недели две тому назад перевели из города, и Дюри теперь стоит с полком где-то здесь неподалеку, возле Кольбаха.
— Значит, в Лёче сейчас нет больше солдат?
— К большому сожалению лёчеиских красоток — нет! — со смехом подтвердил Кендель.
— К слову сказать — красотки… Когда ты был в последний рае в своем сабадкинском дворце? — весело спросил Гёргей.
— И не поминай! С этим кончено, — уныло заметил старый селадон. — Не люблю больше ничего на свете, кроме денег. Поверь мне. Все может опротиветь, надоесть человеку — но деньги никогда! Румяные губки, стройные ножки, белые ручки, огненный взор! И что за осел внушил человечеству, что за ними стоит гоняться, сходить по ним с ума? Разве, например, светлячок не красивее, чем самые красивые глазки? А ведь никто не гоняется за светлячками? Или земляника, — разве она не слаще самых алых губ? А кто сходит с ума по землянике? Никто. |