Изменить размер шрифта - +
Жизнь раскрыла пред ним все случайности, чтобы предоставить ему все возможности, от высоких подвигов до темных происков; и вот теперь он умер. Умер!.. О чем сожалел он, умирая? В продолжение двадцати лет уединенья в этом замке, какому самоуглублению предавался он в своем молчании, предварившем молчание вечное? Говорили, что он жил там, в гордом отдалении, торжественно и надменно, окруженный ореолом власти, которую он покинул добровольно, сохранив за собою лишь некоторые почетные прерогативы. Этикет, это — мумия величия, и слава в нем замирает, превращаясь в куклу. Он находил утеху в тонкой миниатюре, отражавшей истинное величие его жизни. Увы! Блуждая по пышным галереям, вдоль этих великолепных вод, прямой и высокомерный, погруженный, несомненно, в самого себя, — к чему прислушивался он из своего прошлого в отголосках зал, в звучании фонтанов, под памятными дубами, в голосах, которые, вместе со строем жизни, кажутся голосами самой Судьбы?

Появление леса говорило о близости замка. Дорога перерезала восхитительную рощу и огибала на подъеме обширный пруд. Там квакали лягушки. Водный треугольник, неподвижный, местами устланный ненюфарами, врезался вершиной в тростники. На круглых площадках, от зеленых мраморных обелисков разбегались дороги. Одна из них, по которой мы и направились, расширилась под конец в широкую аллею, которую окаймляли по бокам две другие; посреди этих четырех рядов деревьев карета покатилась быстрее; я выглянул в окошко.

В сумерках можно было различить замок. Со своими окнами, фронтонами и вышками, он был массивным и пышным, монументальным и воздушным. Песок заглушал звук колес, кованая решетка раскрылась между двумя опоясанными медью столбами. Миновали огороды; небольшие квадратные бассейны светились, как железо заступа; низкие строения с глиняными вазами на карнизах окаймляли круглую площадку; за порталом открывался парадный двор, украшенный деревьями в кадках. Мы остановились у крыльца — лакеи поднесли к дверцам восковые свечи, и один из них прошел впереди меня в сени. Там все уже было затянуто черным; большой хрустальный фонарь покачивал под потолком свое задернутое крепом пламя, и дворецкий, с высоким жезлом в руках, склонил передо мной, позвякивая серебряной цепью, свой лысый череп. Меня поместили в правом крыле замка; канделябр горел на моем столе; там же лежал лист с записями уже прибывших. Я пробежал его, в ожидании лакея, посланного мною к молодому герцогу с поручением осведомиться, когда он может меня принять. Гости были уже многочисленны. Присутствовала вся родня, затем друзья покойного, сановники, явившиеся отдать последний долг сотоварищу, в большинстве из чувства приличия или по обязанности, некоторые же из тщеславного стремления присутствовать при всякой церемонии. Мой старый приятель, Удольф де Гобург, принадлежал, конечно, к числу последних.

Раздался стук в дверь. Ганс прислал мне сказать, чтобы я в десять часов пришел к нему в комнату покойного, над которым он собирался бодрствовать всю ночь. Часы пробили восемь, и я решил пообедать один, в своей комнате, остерегаясь обеда за общим столом, в особенности же — встречи с Гобургом в опасности сделаться его жертвою. Его речи, касавшиеся только этикета, чинов и титулов, были утомительны даже для невнимательного слушателя. Чувство своей важности обратилось у него в манию, и сказывалось в мельчайших подробностях его поведения. Он столь настойчиво требовал к себе соблюдения должного, что почти заставлял сомневаться в своих правах на него. В общем, вполне порядочный человек, хотя и полный пустых пристрастий; глубокое понимание его сана побуждало его в точности охранять привилегии его. Он любил церемонии: брачные ли, погребальные ли, — он не пропускал ни одной, и упоительно наслаждался, критикуя при этом промахи, насмешливо, если они оскорбили других, и щепетильно, если они задевали его самого. Похороны герцога и все с ним связанное занимали его, вероятно, уже много лет, и я полагал, что он не упустит случая показаться на них во всем своем великолепии.

Быстрый переход