Когда первая волна чувств наконец улеглась, Арсен произнес:
— Дорогие мои, как видите, мы с Романом вернулись не одни. Вот это — Ненко, Златкин брат, сын Младена и большой друг Якуба!
Ненко поклонился, пожимая дружески протянутые руки. Звенигориха — она уже знала историю его жизни — поцеловала Ненко в голову.
— О Езус, Мария!.. — воскликнул Спыхальский. — Арсен, ведь ты настоящий чудодей! Колдун! Где и как ты поймал сю птаху, яка так обрадовала сердца Младена, Златки, Якуба?
— В самой что ни на есть Сечи, брат!.. А еще познакомьтесь с нашим новым товарищем, который прибился к нам в дороге... Казак Гурко!
Гурко сбросил бекешу и, приветливо улыбнувшись, поцеловал руки Звенигорихе.
— Спасибо, мать, за чудесного сына! Он со своими друзьями сегодня спас меня от смерти. Дай боже ему счастья и лучшей доли!
Звенигориха расчувствовалась, поднесла к глазам кончик косынки.
— Спасибо, добрый человек, за ласковые слова. Садитесь все, прошу вас!
— А и правда, пора юж сидать до столу, — засуетился Спыхальский. — А то наши гости, думаю я, так проголодались в дороге, как борзые после охоты!
Вернулся как раз и дед Оноприй, который ставил лошадей в конюшню.
С тех пор как семья Звенигоры, спасаясь от турецко-татарских набегов, перебралась из родного Каменца на Левобережье, пожалуй, не было счастливее минут в их хате, чем в этот щедрый вечер. И хотя беспрерывные войны, вражеские набеги да житейские невзгоды и беды оставили не один болезненный рубец на сердце каждого из присутствующих, хотя в их мирной беседе не раз всплывали горькие воспоминания про утраты и тяжелые переживания, все же за столом преобладало веселое, радостное настроение, которому способствовало и то, что они чуть ли не впервые собрались все вместе, и то, что, прогремев над их головами, унеслись, как им казалось, в прошлое страшные войны и лихолетье, и то, наконец, что сидели они за обильным столом, заставленным дарами щедрой полтавской земли.
Разомлевший Оноприй, поблескивая покрасневшей лысиной, неустанно потчевал гостей: наполнял чарки сливянкой, грушовкой, калгановкой, малиновкой, остропахучим пьянящим медом.
Каждую чарку Спыхальский поднимал над головой, рассматривал на свет лампадки, затем напевал услышанную от старой Звенигорихи песенку, очень полюбившуюся ему:
Ой, чарочко манюсiнька,
Яка ж бо ты гарнюсiнька,
Нi сучечка, нi пенечка -
Вып'ю тебе до донечка!
Потом восклицал свое неизменное: “Нех жие сто лят!” — и выпивал, долго прищелкивая после этого языком.
Гурко поначалу отмалчивался. А когда дед Оноприй вынес из-за печи кобзу, сразу оживился, глаза его заблестели.
— Дай-ка мне, дедусь!
Взяв кобзу в руки, пробежал пальцами по струнам. Мелодичный перезвон печально поплыл по хате, и к нему добавился такой сочный задушевный голос, который всех заворожил. И полилась чудесная, нежная мелодия.
Та забiлiли снiги, забiлiли бiлi,
Ще й дiбровонька.
Та заболiло тiло каpацьке? бiле,
Ще й головонька.
Песню подхватил Арсен. Два сильных, красивых голоса, сливаясь в один чистый звонкий поток, задрожали, как ветви явора под ветром, заворковали весенними ручьями, отозвались в сердцах неповторимой красой ясного лунного зимнего вечера...
Песня захватывала, очаровывала, все слушали ее затаив дыхание.
Спыхальский замер, только из-под прищуренного века скатилась по щеке и повисла на кончике уса одинокая слеза. Несмотря на внешнюю грубоватость и болтливость, пан Мартын был по-детски чувствителен и чуток ко всему прекрасному. Песня растрогала его, разбередила душу, напомнила про нелегкие последние годы жизни, про то, что и у него сейчас, как и у казака из песни, что захворал в заснеженной степи, никого не осталось, кроме друзей, с которыми он делил хлеб и соль. |