|
Через пять шагов он снова оказался в мокрой, мерцающей, покрытой бледными и холодными цветами тундре. «Вот где мне придется жить, нет, прозябать, — с тоскою подумал священник. — Мне, ссыльному попу, поручено проповедовать здесь слово божье, а кому? Судя по иконам, здесь живут русские старообрядцы, а не якуты, не юкагиры. Признают ли они меня за своего духовного пастыря?»
Наступил вечер, солнце катилось по краю тундры, печальное и далекое, как утраченная надежда. Отец Василий увидел в низовьях Индигирки паруса. Легкие карбасы и «ветки» спешили с рыбной ловли.
Из причаливших лодок выходили бородатые мужики, парни, стриженные «под горшок», женщины и девушки в сарафанах и душегрейках, ребятишки, подпоясанные кручеными опоясками. Жители Русского устья без удивления, без восклицаний приветствовали священника, словно он был их давним и постоянным жителем.
Отец Василий видел русские лица, слышал русскую речь и не понимал ни слова. Жители Русского устья говорили нараспев по-московски, окали по-вятски и вологодски, сыпали владимирскими скороговорками, в их речь врывались сочные словечки архангельских поморов и византийская вязь изречений — и все-таки священник ничего не понимал.
Лишь через несколько дней он стал улавливать смысл их слов и понял, что жители разговаривают на древнем русском языке, изменив и приспособив его к своему заполярному обиходу. Но этот обиходный язык не был убогим и жалким. Он блестел и переливался образными сравнениями, тонким колоритом охотничьей и рыбацкой жизни и северной природы. Одна-две короткие фразы заменяли длинные и пустопорожние разговоры, старое, слегка измененное слово приобретало новый звучный и точный смысл.
Хозяин избы, у которого поселился отец Василий, рыжебородый могучий старик, тяжело окая, произносил по утрам:
— Нонесь денек-то будет комарным…
И священник сразу видел утренний воздух, затянутый тучами зудящего комарья.
— Опять на улице копотно, — жаловался старик.
И перед глазами отца Василия вставал пасмурный, в густом молочном тумане, денек.
Хозяйка, пожилая, с плавными движениями, с выцветшими голубыми глазами женщина, вздыхала:
— Остались в мангезеюшке упыль да мышеядь…
И священник уже представлял пустой амбар с седой пылью и мышиным пометом вместо муки.
— Трудновато вам жить здесь, — говорил он хозяйке. — Правда ведь?
Хозяйка отвечала с тихим спокойствием:
— Самую заболь сказали, батюшка!
И он опять чувствовал, что это печальное слово «заболь» точнее, глубже, выразительнее его слова «правды».
Жители Русского устья называли непролазную грязь «няшей», речной залив «курьей», тундровые тальники «веретьем», предание «прилогом», рассказ «сказкой». Чем больше узнавал отец Василий необычных для него слов, тем сильнее убеждался в том, что в Русском устье говорят на языке времен Ивана Грозного и Бориса Годунова. Обитатели малюсенького поселения на Индигирке, живущие в настоящем, принадлежали прошлому. Они не понимали истории, не знали отшумевших больших и малых событий, не интересовались ничем, кроме охоты и рыбной ловли.
И все же в памяти их еще хранились истлевающие сказки о предках, приплывших с берегов Белого моря на индигирские берега. По смутным воспоминаниям, горьким догадкам, неправдоподобным домыслам повторяли они зыбкую историю появления своих предков на Индигирке.
Постепенно из бесед и расспросов отец Василий нарисовал себе такую странную, почти легендарную картину.
…То ли в дни Бориса Годунова, то ли в царствование Алексея Михайловича из подмосковных мест бежали к Белому морю боярские крепостные, но и там не нашли вольной жизни. Они попали в цепкие руки монастырей и торговцев. |