Изменить размер шрифта - +
Но тут сейчас готово объяснение, что Игрушечка вовсе не «такой же человек», а холопка, которая «что ей прикажут, то и может»… Факт налицо: отчего же и не поверить такому объяснению, тем более что оно усыпляет инстинктивное беспокойство [барышни на этот счет, снимает с нее нравственную ответственность и льстит ее тщеславию,] поднимает Зиночку на степень существа высшего, по праву могущего распоряжаться волею и личностью других людей!.. Таким образом, мысль о своем родстве со всеми людьми [и о полноправности каждого человека], мысль о солидарности человеческих отношений быстро заглушается в ней при самом зарождении. Остается только на первых порах какое-то обидное сожаление, как будто разочарование в надеждах на друга: «Вот, Игрушечка, ты какая!» – восклицает барышня в первую минуту. Но потом и это проходит: она сама, уж без подстреканий Арины Ивановны, начинает впоследствии стращать Игрушечку: «Не скучай; ты знаешь, – я все с тобой могу сделать: я ведь тебя баловать не буду» и пр….

 

Такие сцены, повторяясь каждый день и каждый час, способны убить [всякий] здравый смысл [и человеческое чувство] прежде, нежели они успеют проявиться. Так и бывает со многими. Но Зиночка, как мы сказали, оставлена родителями на произвол судьбы в обществе Игрушечки, и никто, кроме Арины Ивановны, не внушает ей барской теории. Это спасает ее нравственные силы и дает им возможность развиться хоть до степени пытливого и упорного желания и искания, если не настоящей самодеятельности. Некоторые вопросы преследуют ее очень серьезно: ей все хочется знать, отчего и как? Она расспрашивает Игрушечку о ее прежней жизни, о деревенских работах; та рассказывает. «После этих рассказов, – говорит Игрушечка, – случалось, что так меня обнимает она крепко, да и говорит мне: «Игрушечка, я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?» – «Я не знаю, – говорю ей, – кто додумался, а все у нас умеют». – «Может, твоя мама, Игрушечка?» – «Может», – говорю». Тем, разумеется, и ограничивались объяснения с Игрушечкой, да это еще было лучшее, что барышня могла слышать. С отцом и матерью дело уже вовсе не шло на лад. Раз, например, Игрушечка расплакалась, услыхавши, что продано ее родное село и, стало быть, она уж туда больше не вернется. Барышня потолковала с ней, посмотрела на нее, да и задумалась… «Как, – говорит, – это все на свете делается?» – «Да что?» – спрашивает Игрушечка. «Да как же, – говорит Зиночка, – ты замечаешь ли, что, когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое. Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают». И вдруг, в тревоге, она бросается к Игрушечке: «Да нельзя разве, чтоб все веселы были? Нельзя, Игрушечка?» – «Видно, нельзя», – говорит. «Отчего ж?» – «Да не бывает так, – говорит та: – Вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят». – «Да отчего ж так? Отчего?» На этом разговоре застает девочек Арина Ивановна и допрашивает, о чем так горячо рассуждают. Но барышня уже не доверяет ей и не хочет сказывать; тогда Арина Ивановна напускается на Игрушечку, делает тревогу и докладывает господам, что Игрушечка барышню пугает и в слезы вводит. Те приходят и начинают допрос. Эта сцена тоже очень характерна и показывает, какое участие в воспитании дочери принимают добрые господа, не лишенные, впрочем, привычек образованного общества. Мать спрашивает:

 

 

 

– Зиночка, что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.

Быстрый переход