Никакой покорностью, никаким пожертвованием нельзя было умилостивить его; ему самому было тяжело, его гнела какая-то тоска, он становился все мрачнее, по мере того как исполнял свое мщение над любимой женой; но остановиться не мог. В нем проснулось какое-то ненасытное, бесконечное желание унижать ее, вымещать над ней свою тоску и свое терпение, надругаться над нею, как будто в намерении восстановить таким образом свои собственные попранные права, свое достоинство, которое видел униженным и презренным. Все его поведение объясняется тем общим законом реакции, по которому крайность вызывает всегда другую крайность. Много лет прожил Ефим, не думая о своем [человеческом] достоинстве и вынося, по своему положению, множество унизительных условий. Но представился случай, где его достоинство особенно больно было поражено, – в столкновении с женщиной, которая ему нравилась и которой положение он считал равным своему; горечь обиды пробудила в нем сознание; а раз подумавши о своем унижении, почувствовав его, он со всей энергией своей натуры устремился к тому, чтобы поднять свое достоинство. Женитьба на Анне Акимовне была для него недостаточна; он не мог ясно сознавать всю великость того шага, который делала «купеческая дочка», выходя за него, мужика; для того чтобы вполне чувствовать свою победу, ему нужно было постоянное напоминание о ней, непрерывное упражнение прав победителя над своею жертвою. Сколько он ни обижал ее, сколько ни смирял, сколько ни издевался над нею, все ему казалось мало. Она покорно и молча сознала свое бессилие, признала его права над ней, а ему все казалось, что он еще недостаточно доказал и восстановил пред нею свое достоинство. Оттого его мщение было бессмысленно, невольно мучительно для него самого и ничем не могло удовлетвориться, сделалось условием жизни. Умирая, Ефим думал, вероятно, что он еще не довольно показал себя, и если бы его жена воскресла, нет сомнения, что он начал бы с ней опять ту же историю, при первом удобном случае. Ведь он было пришел в разум во время ее болезни – стал ее уговаривать нежными словами; но она отвернулась тогда от него, и он сделался еще суровее, еще беспощаднее.
Величия духа тут, конечно, мало; но в натуре, действующей таким образом, нельзя отрицать присутствия силы, которая, будучи иначе воспитана и направлена, могла бы получить более разумный, человеческий характер. Прибавим еще, что сила эта вовсе не есть исключительная принадлежность немногих натур, а составляет явление довольно обыкновенное в нашем простонародье. Обстоятельства не благоприятствуют правильному ее развитию и упражнению; оттого она проявляется большею частию в действиях уродливых, беззаконных, даже преступных. Нельзя хвалить этого, но можно все-таки в самых недостатках и преступлениях различать то, что производится внешним гнетом обстоятельств, от того, что дает сама натура человека. К чему ведут наше простонародье все внешние обстоятельства, его окружающие? Какой характер должен сообщаться всем его наклонностям от того положения, в котором оно находится? Едва ли кто-нибудь [из самых заклятых поборников плантаторства] станет утверждать, что положение наших крестьян могло способствовать развитию в них прямоты, силы [, гражданского героизма] и т. п. Не нужно доказывать, что все, окружающее быт и воспитание нашего простонародья, вело его, в большей или меньшей степени, к развитию пороков и слабостей, [неизбежно] соединенных с [рабским или крепостным, вообще,] угнетенным состоянием, – лести, обмана, подличанья, продажности, лени, воровства и пр., вообще всех тех пороков, в которых надо действовать тайком, исподтишка, а не употреблять открытую силу, не идти прямо, глядя в лицо опасности… И при всем том посмотрите, как много сохранилось в народе именно этого энергического, отважного элемента. Мы не станем здесь указывать на доблестные подвиги наших крестьян для спасения погибающих в огне и в воде, не будем припоминать их храбрости в охоте на медведя или хоть бы в последней войне. |