Изменить размер шрифта - +
После отбоя Шлихт шепотом клялся, что сам лично слышал разговор: мол, Гитлеру и фашизму шею скрутили, теперь надо не допустить ничего подобного в СССР, потому что существование концлагерей вроде как противоречит каким-то там международным законам или конвенциям. Я особенно в это не вникал тогда, соответствующего образования не хватало — прошел только ускоренные курсы механиков, там такому не учили, никаких премудростей, кроме как разобраться, где в танке какие рычаги. Из всего, сказанного мудрым Шлихтом, я понял тогда одно: даже если лагерное начальство в своей повседневной работе не слишком стремится соблюдать приличия, оно должно делать это хотя бы формально.

Нам, например, регулярно предлагали писать жалобы и пожелания. Наивные, особенно из интеллигентов, непременно пользовались такой возможностью. Реакции не было никакой — и это в лучшем случае. В худшем — жалующийся либо по какой-то причине попадал в ШИЗО — штрафной изолятор, либо нарывался на якобы случайную заточку блатаря, либо… Ну, сами понимаете, начальство имело массу возможностей устроить любому зеку еще более веселую жизнь, чем та, которая у него была в лагере. То же и с захоронением, или, как любил говаривать товарищ Абрамов, утилизацией шлака. Ну, вот не положено трупам лежать под стеной барака! Правило такое, а против правила у нас, сами знаете, никто не пойдет. Его, правила, следует придерживаться хотя бы формально, для себя, для «галочки».

Начальник четвертого лагерного отделения мог не видеть свалки трупов в темноте, однако он должен был знать, что тела эти свалены, и за это — нагрянь вдруг проверка — его по головке не погладят. Поскольку поверяющие должны доложить по инстанциям о выявленных непорядках, чтобы формально наказать нарушителя. Разумеется, не слишком жестко, но майора Абрамова могут снять отсюда, с насиженного места, и перебросить куда-нибудь ближе к зоне вечной мерзлоты. Просто так, чтобы отрапортовать о принятых мерах. Ведь где-то там, на Большой земле, как здесь называли любое место южнее Ухты и Инты,таких как Абрамов с Бородиным, тоже за людей не считают. Потому и тасуют их, как карты в колоде. Следовательно, наше начальство должно держать нос по ветру и не давать никому ни малейшей возможности для такого шантажа.

Это мне также доцент Шлихт объяснил: хоть лагерное руководство и конвойные находятся по ту сторону проволоки, их свобода — на самом деле формальность. Они тоже повязаны Системой, так же, как и мы, сидят в лагерях, и колючая проволока для них означает то же самое, что и для нас. Разница только в том, что нам, зекам, уже нечего терять, тогда как они, конвойные, легко могут оказаться на нашем месте. Итак, подытожил Шлихт, мы все вместе свободнее в своих словах и поступках, чем люди, подобные майору Абрамову и капитану Бородину.

Легче от выводов Шлихта мне, честно говоря, не становилось. Ведь моя личная свобода от этого не приближалась. Более того: в начале года, где-то в феврале или марте, теперь не вспомню, с очередным этапом пришло известие об отмене Президиумом Верховного Совета, считайте — лично товарищем Сталиным, указа двадцать два — сорок три. Чтоб вам было понятнее: именно по этому указу за измену родине меня осудили на пятнадцать лет каторжных работ. Тогда для меня открылась только одна дорога — туда, на Воркуту, потому что как раз тамошние лагерные пункты предназначались для каторжан. А подписал наш любимый вождь этот Указ аккурат 22 апреля 1943 года — ко дню рождения другого вождя мирового пролетариата, товарища Ленина…

Это я к тому, что Червоному и всем «политическим», которые тоже прибыли с новым этапом, можно сказать, повезло. Хотя бы в том, что теперь «политических» не изолировали от остальных заключенных. Впоследствии этим воспользовались сначала блатные, а затем бандеровцы. Относительно свободное передвижение по территории само по себе ускорило события, начавшиеся с появлением в нашем лагпункте большого количества украинцев.

Быстрый переход