Алеша встал с кресла, мельком глянул на диван…
— Вы слышали, что я сказал?
— Слышал. Чистосердечно, вы говорите? Чистосердечно — я все-таки удивляюсь вашей авантюре и, простите меня, вашей… слепоте.
— Чудак!.. Вы сегодня умрете! Сегодня! Вам уже не к лицу удивляться! Алеша на несколько секунд задумался, отвернувшись в сторону. Полковник ожидал его ответа.
— Умру? Я — еще очень молодой большевик. Но… я умру… хорошо. А вы… вы все умираете… Пожалуйста!
Алеша улыбнулся ясно и открыто, как умел улыбаться его отец. Полковник пожал плечами.
— Как угодно. Так вы подержите где-нибудь.
Он чуть-чуть наклонил голову и пошел к дверям. Алеша только теперь увидел, что сапоги у полковника были очень простые, деревенские, их голенища гораздо были шире худых полковничьих ног. Сапоги эти скрылись за тяжелой, высокой дверью.
45
Алеша все смотрел на площадь, и часовой все ходил перед окном. Подоконник был широкий, Алеша положил на подоконник руки. Ухо начинало распухать и очень болело.
О том, что его сегодня расстреляют, Алеша не думал. В восемь часов предстоял еще полевой суд. Все эти соображения проходили на фоне обидного ощущения неудачи и глупого промаха. Если его не расстреляют, то положительно невозможно будет показаться своим на глаза. Алеша вспомнил, как он обнял девушек, отправляясь в разведку, — геройство весьма легкомысленное.
Он все надеялся, что Варя ушла. Марусю могли и захватить, но ведь никто не знает, что она в Красной гвардии.
Девчата расскажут о пулеметной заставе. Интересно, что принесла разведка с другой улицы, там был Степан, может быть, он действовал более разумно, чем Алеша. Все-таки у офицеров были кое-какие силы, а пулеметы — дело серьезное. Наступать прямо по улице нельзя. Следует пройти боковыми улицами и переулками. Можно выйти к пулеметам с тыла. А еще лучше — через двор: двор городской управы — проходной. Богатырчук об этом знает.
Силуэт часового проходил мимо окна и вдруг заслонился новой тенью, гораздо более стройной и тонкой, — кажется, офицер. Что-то застучало у самого здания гауптвахты — открыли дверь, через полминуты загремел засов у входа в камеру. Дверь открылась, рука с керосиновой лампочкой без стекла выдвинулась первая.
— Хорошо, — сказал кому-то Троицкий и закрыл дверь.
Алеша обернулся к нему, не снимая рук с подоконника. Троицкий поставил коптящую лампочку на деревянную койку, расстегнул шинель и сел на табуретке против Алеши в углу.
— Пришел поговорить с вами. Не удивляетесь? Пожалуйста.
— Не курю.
— Я назначен председателем суда над вами. Но суд — дело быстрое и, в сущности, формальное. А я хочу выяснить ваши мотивы: очень возможно, что смогу добиться менее сурового приговора, хотя должен сказать, что надежды на это минимальные. Не скрою от вас: для меня тоже важно кое-что… уточнить… для себя, так сказать. Я прекрасно понимаю, что, переходя к большевикам, вы не преследуете материальных выгод, так же точно, как и я не преследую, оставаясь верным… присяге и России. Одним словом, мы можем говорить как культурные люди, по каким-то причинам оказавшиеся в противоположных… э… станах. Конечно, ваше положение, близкое к смертному приговору, трагично, я понимаю, но и мое положение не так уж блестяще — здесь можно говорить откровенно. Вы, например, у полковника выразились в том смысле, что мы… умираем. Видите?
Троицкий говорил медленно, негромко, очень просто и серьезно, согнувшись на табурете, глядя на коптилку-лампочку. В паузах он медленно стряхивал мизинцем пепел с папиросы и складывал губы трубочкой, выпуская дым. Папироса у него была худая, — когда он затягивался, она худела еще больше. |