|
И выходит так: будто мы тонем, а царь сидит на берегу, чай пьет, а нам еще и кричат: «Тони веселей, царя спасай!» Я так и решил, что мне в это дело лучше не вмешиваться.
— Лучше не вмешиваться?
— Лучше. Вильгельм и Николай и без меня помирятся как-нибудь.
— Так. А отчество как же?
— Отчество, Семен Максимович, это, конечно, так. Я его два с половиной года спасал, а потом уже и запутался — не разберу, от кого его спасать нужно. Как положили наш полк целиком, да не один наш, так я и подумал: где этот самый враг? Немец или кто другой?
— А если на твою деревню немцы полезут?
— У меня никакой деревни нет, Семен Максимович. А если полезут, надо какнибудь иначе. Народ у нас не любит, когда к нему лезут. А вот теперь народ обозлился, только видишь, не на немцев.
— А на кого?
— Да черт его знает! На всех. Сейчас, если бы только старший нашелся… ого!
— Война надоела?
— И война надоела, и жизнь надоела. До ручки дошло. Говорят, раньше были войны, и воевал народ, и генералы были, а сейчас все пошло прахом. Россия вроде как перемениться должна, а такая уже не годится в дело.
Долго еще Семен Максимович толковал со Степаном, а больше слушал.
На глаза Алексею Степан старался не попадаться, и Алеша делал такой вид, как будто он ничего не знает и не знает даже того, что Степан вот здесь живет в кухне, самое деятельное участие принимает в домашнем хозяйстве, ходит на базар. Не заметил, как будто Алеша и того, что на Степане появилась сначала его старая «реальная» блуза с золотыми пуговицами, потом и его старые штаны. У Степана была циклопическая шея, — воротник блузы не мог достать петлями до пуговиц, и поэтому даже зимой Степан имел такой вид, как будто ему страшно жарко. Степан всегда был в прекрасном настроении и даже пел. Голос у него был обыкновенный солдатский, и тихо петь было ему трудно. Пел все одну любовную песню, в которой с особенной нежностью выводил:
Как ни старался Алеша игнорировать существование Степана на кухне, даже сапог свой сам чистил, чтобы не пользоваться услугами, а пения Степана не мог не заметить и, наконец, возмутился открыто в другой комнате:
— Черт! Коленочки! На этих коленочках дрова рубить только!
Степан очень обрадовался Алешиному голосу и подошел к дверям:
— Может, отставить, ваше благородие?
Алеша поднял плечи на костылях и обратил к Степану к Степану большие свои серьезные глаза:
— Чего это ты про любовь распелся?
— А про что петь, ваше благородие?
Алеша повел губами и тронул правый костыль, отворачиваясь от Степана:
— Не о чем сейчас петь.
Степан ступил шаг вперед и прислонился к наличнику.
— Ты это напрасно, Алексей Степанович, на себя тоску нагоняешь. Ты думаешь, как нас побили, так и беда? А может, иначе как обернется?
Алеша опустился на диван и задумался, не выпуская из рук костылей. Потом сказал тихо:
— Нет, не обернется. Мы уже не побьем. Уже кончено.
— У меня было… такой случай был. Работаю я на Херсонщине, у хохла богатого. И он, собака, натравил меня на одного парня, из-за бабы все. Я на парня и полез с кулаками. А он меня и отдубасил, да еще как: два дня лежал. А только поправился, сам у этой бабы поймал на месте не своего соперника, значит, а хозяина. Ну, я тут такой прорыв сделал, даже другие люди жалели хозяина. Видишь?
— Ты это, собственно говоря, к чему? — спросил Алеша.
Выпятив локоть, Степан почесал бок и посмотрел на Алешу денщицким взглядом — домашним, послушным и даже чуточку глуповатым:
— Да ни к чему, ваше благородие, а к примеру. |