А навернутся щи какие-нибудь, так мы уж оба по горлышко сыты. Я-то есть много не ем, а пьющий человек, известно, ничего не ест: ему бы только настоечки да зелена винца. Доконает он меня на питейном, подумал я, да тут же, сударь, и другое в голову пришло, и ведь как забрало меня. Да так, что вот если б Емеля ушел, так я бы жизни не рад был… Порешил же я тогда быть ему отцом-благодетелем. Воздержу, думаю, его от злой гибели, отучу его чарочку знать! Постой же ты, думаю: ну, хорошо, Емеля, оставайся, да только держись теперь у меня, слушай команду!
Вот и думаю себе: начну-ка я его теперь к работе какой приучать, да не вдруг; пусть сперва погуляет маленько, а я меж тем приглянусь, поищу, к чему бы такому, Емеля, способность найти в тебе. Потому что на всякое дело, сударь, наперед всего человеческая способность нужна. И стал я к нему втихомолку приглядываться. Вижу: отчаянный ты человек, Емельянушка! Начал я, сударь, сперва с доброго слова: так и сяк, говорю, Емельян Ильич, ты бы на себя посмотрел да как-нибудь там пооправился. Полно гулять! Смотри-ка, в отрепье весь ходишь, шинелишка-то твоя, простительно сказать, на решето годится; нехорошо! Пора бы, кажется, честь знать.
Сидит, слушает меня понуря голову мой Емельянушка. Чего, сударь! Уж до того дошел, что язык пропил, слова путного сказать не умеет. Начнешь ему про огурцы, а он тебе на бобах откликается! слушает меня, долго слушает, а потом и вздохнет.
– Чего ж ты вздыхаешь, спрашиваю, Емельян Ильич?
– Да так-с, ничего, Астафий Иваныч, не беспокойтесь. А вот сегодня две бабы, Астафий Иваныч, подрались на улице, одна у другой лукошко с клюквой невзначай рассыпала.
– Ну, так что ж?
– А другая за то ей нарочно ее же лукошко с клюквой рассыпала, да еще ногой давить начала.
– Ну, так что ж, Емельян Ильич?
– Да ничего-с, Астафий Иваныч, я только так.
«Ничего-с, только так. Э-эх! думаю, Емеля, Емелюшка! пропил-прогулял ты головушку!..»
– А то барин ассигнацию[3 - Ассигнация– бумажные деньги, стоимость которых в то время была ниже, чем стоимость серебряной (или золотой) монеты того же достоинства.] обронил на панели в Гороховой, то бишь в Садовой. А мужик увидал, говорит: мое счастье; а тут другой увидал, говорит: нет, мое счастье! Я прежде твоего увидал…
– Ну, Емельян Ильич.
– И задрались мужики, Астафий Иваныч. А городовой подошел, поднял ассигнацию и отдал барину, а мужиков обоих в будку грозил посадить.
– Ну, так что ж? что же тут такого назидательного есть, Емельянушка?
– Да я ничего-с. Народ смеялся, Астафий Иваныч.
– Э-эх, Емельянушка! что народ! Продал ты за медный алтын свою душеньку. А знаешь ли что, Емельян Ильич, я скажу-то тебе?
– Чего-с, Астафий Иваныч?
– Возьми-ка работу какую-нибудь, право, возьми. В сотый говорю, возьми, пожалей себя!
– Что же мне взять такое, Астафий Иваныч? я уж и не знаю, что я такое возьму; и меня-то никто не возьмет, Астафий Иваныч.
– За то ж тебя и из службы изгнали, Емеля, пьющий ты человек!
– А то вот Власа-буфетчика в контору позвали сегодня, Астафий Иваныч.
– Зачем же, говорю, позвали его, Емельянушка?
– А вот уж и не знаю зачем, Астафий Иваныч. Значит, уж оно там нужно так было, так и потребовали…
«Э-эх! думаю, пропали мы оба с тобой, Емельянушка! За грехи наши нас господь наказует!» Ну, что с таким человеком делать прикажете, сударь!
Только хитрый был парень, куды! Слушал он, слушал меня, да потом, знать, ему надоело, чуть увидит, что я осерчал, возьмет шинелишку да и улизнет – поминай как звали! день прошатается, придет под вечер пьяненький. |