Гаже предмета я, скажу вам, не встречал. Сильно я тогда в качествах человеческих сомневаться начал. Что Тамару я через несколько дней видеть не мог — это естественно, вы уже поняли, что мне за фрукт попался, но ведь ужас весь в том, что и с другими не лучше! Кажется, распрекраснейший человек встретился, так и то, стоит перстень надеть — страшно сказать, что этот ангел думает. Ну были, были, конечно, и достойнейшие девушки, но что они обо мне думали! И ведь нравился я некоторым, может, любили даже, а все равно такое думали, что волосы дыбом встают, как вспомню. Главное, несправедливо: и что болтун, и неумен, и скуповат, и нескромен, и фигура костлявая, и лицо заурядное. Да… — Юрий Тимофеевич задумался, охватив руками острое колено и глядя на убегающие за окном поля.
— Ну-ну, а дальше что? — подбодрил его Аркадий Митрофанович.
— Дальше? Дальше, доложу вам, стыдно стало чужие мысли читать, и за себя, и за любимых своих стыдно. Что за себя стыдно — это объяснять не надо, ведь мысли чужие знать — это хуже, чем подглядывать, чем чужие разговоры подслушивать… Это же мысли! Но, между прочим, есть у меня оправдание — это же мысли любимого человека, не чужого мне, это же почти что мои мысли. А за других… Ну вот иду я как-то с Оксаной, о чувствах ей своих рассказываю и в апогее, так сказать, моих излияний слышу, она думает: «Хочу иметь от него ребенка, даже двух. А интересно, где эта девица такую блузку себе оторвала, а? И колготки у нее с цветочком!»
Вот тогда-то я перстень с пальца сорвал и в решетку канализационного колодца бросил. Какое облегчение испытал! С тех пор, можно сказать, припеваючи зажил. Предполагаю всегда, что человек обо мне думает, а не о чем-то постороннем, и думает хорошо — так же, как я о нем. Но нет-нет да и кольнет воспоминание: ты человеку душу открываешь, а у него все мысли о том, что дома белье нестираное скопилось или что у тебя уши на солнце просвечивают. — Юрий Тимофеевич смущенно потрогал свои большие хрящеватые уши и замолчал.
И тут же словно сжатая пружина распрямилась.
— Позвольте! Позвольте! — чуть не в один голос воскликнули Аркадий Митрофанович и Игорь Иванович.
Но Аркадий Митрофанович оказался быстрее: коротенький, круглощекий, этакий живчик, он так и ерзал на месте, весь искрутился от возбуждения. Бегать и жестикулировать мешала теснота, и поэтому энергия его сублимировала в слова:
— Позвольте, но и мои любовные истории связаны с волшебством! Я тоже таил все это, потому что неприлично, знаете ли, о таком распространяться, но вы только послушайте! Купил я в антикварном совершенно замечательную трубку и, представьте, дешево. Вы знаете, сколько стоит хорошая трубка? Трубка, сделанная мастером? Хорошо обкуренная, «вкусная» трубка? Это большие, большие деньги! А та была сравнительно дешевой, всего три червонца с гаком. С медной отделкой. Узор там такой на чубуке был, вроде инкрустации, но только медный. А дешево потому, что она, видимо, с крышечкой была, там петельки такие от нее остались. Решил приятелю на двадцатипятилетие подарочек сделать. Ну, не один, конечно, — мы втроем скинулись. А покупать я пошел, курящий-то среди нас я один был.
Закурил я трубку — вообще-то я сигареты предпочитаю, — закурил не просто так, а для солидности: на свидание шел. Была такая девица — имя всуе поминать не буду, — так я никак к ней подступиться не мог. Иногда, знаете ли, разрешала в театр или в филармонию себя сводить. Скверно ко мне относилась, работу мою презирала, — я, понимаете, страховым агентом работал. Кем я только не работал! И ветеринаром, и моряком, и дворником, но все это уже потом.
Иду я, значит, на встречу с этой девицей, — а мы договорились около театра встретиться… Да что мне театр! Я там больше не на сцену, а на нее смотрел. |