Она тоже обладает рождающей силой.
Настоящая, воскрешающая (или человека, или что-то в человеке) доброта непременно сопряжена с некиим не одним душевным, но и физическим усилием. Оно нужно не только для того, чтобы поднять беспомощно лежащую в арыке женщину, но даже затем, чтобы отойти в сторону, уступить кому-нибудь маленькое, но долгожданное место. (Быть недобрым по большей части легко, даже физически; поэтому самый щедрый источник недоброты — лень души и тела.)
Путь доброты — путь наибольшего сопротивления.
Но можно ли назвать путем наибольшего сопротивления помощь товарищу стародавних студенческих лет? Ведь он же не сторонний, не чужой, тут и жертва не в жертву. Все, что ни делаешь для него хорошее, — самая нормальная из норм, не зависимая от точки отсчета. Посвящать ему силы и ночи естественно, как посвящать их члену собственной семьи.
…Это все говорю не я, а воображаемый мой оппонент.
А я — я и полемизирую с ним остро, и в чем-то соглашаюсь. Действительно, человек, бодрствующий у изголовья родного ему существа, может не поступиться малой толикой ради неблизкого, неродного. Даже место в автобусе не уступит. Даже в очереди к такси не посторонится. Его можно назвать хорошим сыном, хорошим дядей или хорошим товарищем (что тоже достойно уважения), но не добрым человеком. Он может когда-нибудь на высших ступенях воспитания стать подлинно добрым, потому что широкочеловеческое вырастает из узкородственного, но может стать и весьма злым, если вознесет интересы родных людей, а по существу, интересы собственного «я», над интересами общества, всего мира. Любовь к родным — чувство само по себе социально нейтральное: из него могут вырасти и добро, и зло.
Во всем этом я с моим воображаемым оппонентом полностью согласен. Но и соглашаясь я не могу унять в сердце восхищение поведением сокурсников Линда.
Они действительно повторили в жизни тему добра Седьмой симфонии. Они…
Но мне хочется отвлечься хотя бы на минуту, раз уж опять зашла речь о симфонии, для возвращения в музей «А музы не молчали». Его часто посещают иностранцы, были однажды (до ноябрьского вечера, когда Линда убивали) туристы из ФРГ. Перед уходом один из них, уже весьма пожилой, подошел к Линду — экскурсоводу и хозяину музея, — с тем чтобы поговорить с ним один на один. Он рассказал: «Во время войны в частях СС я был у самых стен вашего города и помню вечер, когда передавали по радио Седьмую симфонию Шостаковича. Я этот вечер запомнил не только потому, что концерт в осажденном, умирающем от голода городе — событие исключительное, равное, быть может, большому военному наступлению. Но я и потому запомнил его, что мой товарищ, тоже эсэсовец, даже более убежденный, чем я в те годы, после концерта первый раз высказал сомнение в нашей победе… Вы дали нам жестокий урок».
Вот и они, товарищи Линда, дали урок человечности. Были бы они столь же самоотверженны и душевно добры с человеком неблизким, а тем более незнакомым? Может быть, да, может быть, нет. Но если и нет, у меня все равно недостает максимализма, чтобы даже мимолетно коснуться их осуждающей мыслью.
И все же при всем моем согласии-несогласии с доводами моего воображаемого оппонента есть в них безусловная неоспоримость.
Есть в них один момент, возвращающий нас к возвышенно-добрым письмам, полученным после опубликования «Исповеди одинокого человека». Там в желании помочь далекому, неизвестному был романтизм доброты — с характерной для романтизма дальнозоркостью, не видящей порой тех, кто живет и страдает рядом. Читая эти письма, я хотел обратиться к хорошим людям, которые их писали: посмотрите вокруг — и вы увидите, что не нужно искать за тридевять земель человека, нуждающегося в вашем душевном тепле. Но романтическая доброта (я не хочу умалять ее красоты и ценности) часто невидяще безразлична к тому, что рядом. |