— Днем были войска. Мундиры — чудно! Не поймешь: наши или французы.
И вот, как после солнца, когда стоит сомкнуть веки и вспыхивают, плывут оранжевые шары, так и сейчас, пока мчались мы по улице Горького, перед нами все краснел огонь и все чернел дым.
— Покажут в кино, поверим, что в самом деле горит, а не понарошке, — медленно усмехнулся шофер, — оно и сейчас даже… — и резко наклонил голову, будто бы желая стряхнуть это наваждение, мешающее ясно видеть беспокойную деловую жизнь города: встречный поток машин, огни светофоров, быстрые толпы…
А я подумал: да, и сейчас даже веришь в подлинность этого огня и дыма, этих карет и будки, и багрово освещенное юное лицо волнует с особенной остротой, как может волновать то, о чем много читал и что воображал, думая о старине. И вот увидел въявь…
И вовсе не нужно лететь к иным созвездиям, чтобы ощутить непостижимую емкость «космической минуты», которая, по Эйнштейну, способна вместить десятилетия, даже века земной жизни.
Старик с пустыми руками
Купе наше ломилось от тугих чемоданов, переполненных корзин, разнообразных кульков и пакетов… Все это было раскидано носильщиками с чисто вокзальной небрежностью и напоминало уголок магазина после землетрясения. Особенно нелепо выглядели узкие щегольские коробки с галстуками под мягким большим, как сугроб, пакетом, видимо, с ватными одеялами. И невольно думалось, зачем одному мужчине столько галстуков? Носить не перекосить, хоть меняй утром и вечером и даже спать в них ложись под новое ватное одеяло.
А мужчина этот, широкоплечий крепыш лет тридцати с чуточку хмельным от дорожных впечатлений и, может быть, рюмки водки лицом, которое было бы, пожалуй, детски добродушным и обаятельным, если бы не фатовские, будто нарисованные усики, стоял посредине, улыбаясь смущенно и счастливо.
Жена его, уже немолодая, худощавая, с лицом сухим и нервным и губами тончайшими, как ребро бумажного листа, пересчитывала:
— …Восемь, девять, десять…
В эту минуту дверь раздвинулась, и вошел старик с маленьким дорожным саквояжем. Он опустил его на пол и живо оглянулся. А за стариком ввалился в купе носильщик, неся обеими руками что-то большое, геометрически точное, закрытое темным сукном, ступая мелко, с осторожностью, растерянно даже… Старик быстро подхватил эту ношу, и они поставили ее бережно на столик, чудом не занятый ничем.
— Ну, дай бог… — сказал носильщик, ловко опустил в карман деньги и вышел, с порога оглянувшись на старика почтительно, как бы изумленно. А старик поднял, отложил в сторону темное сукно — под ним оказался аквариум с водой, радужной от падающих с перрона огней, с мутными желтовато-зелеными водорослями и живыми быстрыми золотыми, красными, черными искрами…
— Ну! — воскликнул крепыш с усиками. — Рыбки?
— …Одиннадцать… двенадцать… да! — как-то вскользь, невыразительно удивилась женщина. — Живые… тринадцать… четырнадцать…
— В зоомагазине покупали? — поинтересовался крепыш.
— На птичьем базаре, — ответил старик, не поднимая головы. Он тихо барабанил пальцами по стеклу, вглядываясь отрешенно в мелькание разноцветных крупных искр.
— А далеко вам? — поддерживал беседу молодой.
— Туда, — махнул рукой старик, — за Урал…
— Да! — опять удивился крепыш и улыбнулся мечтательно, смутно — может быть, подумал о том, что это живое радужное чудо поедет через снега, мосты, туманы, тоннели, леса России. И наклонился к аквариуму: — О!!! Она то черная, то золотая. |