|
Закоптелые и промасленные картечи скоро улеглись кучею на столе. Мы зарядили ружья, взглянули на часы и вышли из бани в сад. Было половина десятого ночи. Месяц светил ярко, но в воздухе стояла туманно-серебристая мгла. Пройдя по непротоптанным дорожкам сада, мимо обледеневших, точно стеклянных и тихо скрипевших от ветра дерев, мы перешли по льду реку под садом, уже за хутором, и стали взбираться на гору. Я оглянулся. Огни на хуторе погасли. Острый морозный ветер изредка обхватывал в тиски уши, нос и щеки. Собаки молчали, видно тоже пораньше забившись в теплые углы дворов. Мы еще прошли по горе и опять склонились к стороне хутора. Пономарь шел впереди, держа своего шведа на руке, на-перевес. На снегу отражалась его шагающая тень, с поджарыми ножками, утлою бородкой и с торчавшею из-под шапки косичкой...
— А вот и кузница, тут мы засядем на заседку! — сказал он, остановившись на косогоре, у какой-то отдушины.
Я огляделся. Перед моим носом обрисовалась низенькая, вся заметенная землянка хуторянской кузницы, с крошечною дверкой, трубой и окошечком. Окошечко было в поле, к стороне близко чернеющего леска. Вся поляна в лесу белела и отливалась блестками. Ниже, у ног, и далее к холмам, за рекой, будто висел туман и стояла свинцовая, непроглядная тьма.
— Полезайте! — шепнул мне пономарь.
Я нагнулся и вошел в дверку.
— Ну, теперь можно зажечь огарочек! Еще рано!
Пономарь зажег свечку и поставил в печь. Я осмотрел землянку. На полу уже лежала припасенная солома. Окошечко было завешано тряпицей. Все щели и дырки в стенах были также тщательно заткнуты соломой.
— Серый чует за версту и вблизи узрит даже в такую щелку, что и булавки не продеть! — говорил пономарь: — ну, коли есть тоже хотите, закусывайте, ваше благородие, — сказал он, уставив ружья у наковальни: — а там уже, как окликну их, то лежите смирно; запахов нельзя пускать, — разве только пошушукаем о чем, от скуки, с собою...
Я вынул хлеб и сыр и предложил товарищу.
— А который час?
— Одиннадцатый...
— Еще рано. Скажите, как будет двенадцатый. Им самая пора — глухая полночь.
— Где же у вас тут падаль, ваша лошадёнка?
Пономарь поднял тряпицу тихо и бережно, запустил в отверстие сперва один глаз, а потом другой, посмотрел и вдруг схватил себя руками за голову.
— Что вы?!
— Ай-ай-ай! Глянете...
Я посмотрел в окошечко из-за его бороды. Что-то черненькое и крошечное, как мышь, быстрыми лапками бежало по снегу от падали и, будто слыша что-то, останавливалось и спускалось в овраг к реке.
— Что это, мышь, или ласочка? — спросил я.
— Какая тут мышь! — прошипел от досады пономарь, все еще держась за озадаченную голову и приседая к земле: — это лисовин, да еще матерый, — здоровенная лисица...
— Что же она?
— Как что? А, не люблю я расспросов! Нюхнула, значит, привадку, да и наш след нюхнула, ну и драла... Значит, сыта, расподлющая душа! А то бы я бухнул с почину-то! А каковы малы лисички-то кажутся по ночам? Оно и правда теперь — сущее мышатко...
Мы сели. Свечка в печи едва мерцала, прикрытая, для большей осторожности, кувшином с пробитым дном. Ветер не стихал, а еще будто его разбирало, и по временам перекатывал поверх кузницы те же полосы стекольчатой, точно составленной из битого хрусталя, снеговой блуждающей пыли...
— А что, Иван Андреевич курить еще можно?
— Вот опять и курить! Ну, где же это слыхано? Нет, в старину не такие бывали охотники!
— Какие же, расскажите...
— Вам все расскажи! Разумеется, что не такие. Вот ваш лес: что он теперь? Так, плёвое дело! Иному и зайцу в нем уж негде спрятаться. А у вашего дедушки там дикие козы травились; забегали, значит, говорят, из черниговских боров; олений зверинец был там у вашего дедушки, голов по полсотни, да волки выдушили. |